«Как листья с деревьев, давно облетели…»
Как листья с деревьев, давно облетели
предлоги для грусти, обиды, тревоги,
Осталась рутина рабочей недели –
будильника вкрадчивый звон,
вагоны подземной железной дороги,
газета в холодной вечерней постели
и все углубляющий сон.
Осталось доверие к миру больному,
который спасет красота.
Растаяла грусть по небывшему дому,
исчезла о счастье взаимном мечта.
Остался закон: за услугу услуга.
И память о том же, о тех же. И те же
следы вдохновенья в минуты досуга,
как отзвук былой тишины.
Остались – но тоже становятся реже –
короткие, добрые письма от друга
из дальней соседней страны.
«Есть в дружбе чудо откровенья…»
Есть в дружбе чудо откровенья.
В ней память о добре и зле,
как отблеск неба на земле.
В любви же нет проникновенья –
кто любит, тот нетерпелив.
Любовь изменчива, как море:
прилив, отлив, опять прилив…
Но сколько тишины во взоре
и мудрости в улыбке тех,
кто нам прощает и успех
и неудачу. Кто подчас
не верит нам – но верит в нас.
«Мы до утра беседуем опять…»
Мы до утра беседуем опять…
Ты опускаешь голову на грудь
и доверяешь мне свою усталость.
Мне так хотелось бы тебя обнять,
развеселить, утешить чем-нибудь…
Ведь эта согревающая жалость
и юмор наш – ведь это, не забудь,
все, что от прошлого осталось.
«В ноябре, в тишине воскресения…»
В ноябре, в тишине воскресения,
ты придешь – сам не зная, зачем.
Принесешь мне фиалки осенние
или яркий пучок хризантем.
Я рукою по-женски привычною
к изголовью поставлю цветы.
На соседнюю койку больничную
со смущеньем оглянешься ты.
Ни упрека. Ни слова законного
о томлении дней и ночей…
Только вдруг, как от света оконного,
как от солнечных ярких лучей,
засияет палата убогая,
боль отпустит, жар сразу спадет.
Я ждала тебя с верой, тревогою –
так лишь сердце покорное ждет.
Так рождается песня несложная…
А за песню простится и грех,
и мечта моя неосторожная
о такой же любви, как у всех.
ДЕКАБРЬ
«Ночь надвигается тенью лиловой…»
Ночь надвигается тенью лиловой.
За кисеей занавески, в окне,
словно на страже, бутылка во льду…
Я не надеюсь, и все-таки жду.
Елку зажгли у соседей в столовой,
свет отразился на белой стене…
Если бы, если бы в это мгновенье,
помня о том, что сейчас Рождество,
ты постучал и вошел в эту дверь
– это возможно, подумай, поверь –
я б улыбнулась, скрывая волненье,
и не сказала бы ничего.
О незаслуженной боли недавней,
об одиночестве памятных дней,
если ты спросишь меня, я солгу…
Голубь, сидевший на свежем снегу,
вдруг встрепенулся и скрылся за ставней.
Стало как будто еще холодней.
«Все продолжалось и после потопа…»
Все продолжалось и после потопа.
Новыми силами, новой любовью
жить продолжала земля.
Гибла, опять возрождалась Европа.
Множество раз орошенные кровью,
вновь засевались поля…
Красился дом, уцелевший в пожаре,
и убирался на улицах снег…
После потопа был Ноев ковчег.
Ночь, как бывало, в накуренном баре,
в рюмках коньяк, словно крупный янтарь.
Снова подходит к концу календарь…
Так же протяжно звучат на гитаре
жаркие песни сухой Андалузии.
Люди чужие знакомы давно –
те же признания, те же иллюзии…
Дождь исступленно стучится в окно.
Все в этом мире и смертно, и вечно,
все ограничено, все бесконечно.
Все произвольно – и все суждено.
«Смеркается. Праздничный кончился день…»
Смеркается. Праздничный кончился день.
Но сумерки, сумерки длятся.
По комнате движется зимняя тень,
а небо не хочет сдаваться.
И это широкое зарево в нем
как будто бы воспоминанье о том,
какие бывали пожары…
Зажегся огромною елкою дом,
шумят по-ночному бульвары,
и жестко блестит неподвижная Сена…
Как медленно произошла перемена…
Никто не заметил, как сузился круг,
прошли безболезненно страшные сроки.
Тебе завещаю, потерянный друг,
и эти тяжелые строки,
и их породивший счастливый испуг…
И веру в погибшее дело мое,
в мираж одиноких стремлений,
и легкость – почти уже небытие –
в покое моих воскресений.
Смеркается. Будет смеркаться всегда,
часами, годами, веками,
пока не взойдет над вселенной, над нами,
рождественской правды звезда.