— Еще стакан чая, — сказал парень быстро и отложил в сторону «Огонек». Но Люба тут же отошла.
Я видела худенькую прямую ее спину, острые плечи. Походка у нее была удивительно легкая. Парень смотрел ей вслед.
Открылась дверь, вошел наш водитель; мокрые его волосы были приглажены. В дверном проеме сверкнули лиловые склоны гор. Умытый дождем дуб стоял, небрежно облокотившись о скалу, как гусар. Какая-то пичуга бесстрашно села на его могучую ветвь.
Люба принесла на подносике гуляш и два стакана чая. Один стакан она, не глядя, поставила перед парнем, сидящим у окна, другой понесла пожилому человеку с седыми усами. Поставив чай, она присела возле него на табуретку.
— Все переживаете, дядя Федя? — сказала она участливо, подперев подбородок круглым кулачком. — Вот уже и год прошел… Как внучек ваш, — наверное, вырос?
— А что ему делать? — сказал дядя Федя и вздохнул. — У детей одно занятие: растут себе, и все. Славный такой мальчишечка, веселый… — Он опять вздохнул.
— Вот уже целый год прошел, — повторила Люба, — а вы все убиваетесь, дядя Федя. Вы же со своими живете, не с чужими людьми, — с дочкой, с зятем…
— Это верно, — сказал дядя Федя. — Дочка у меня хорошая, на зятя тоже пожаловаться не могу… Но тебе, Люба, не понять. Ты еще молодая, Люба. Вот ты говоришь: год прошел, как Варя умерла. Но как же можно через год забыть человека, если ты с ним столько лет прожил? Вернусь я после рейса, поставлю машину на базу, иду домой и еще издали на окна смотрю. Варя моя, бывало, как бы я поздно ни возвращался, всегда меня ждала. И в окне у нее свет был. А сейчас иду и смотрю: темно в моих окнах, нигде ни огонька. Конечно, я понимаю: дочке с зятем утром рано вставать, внук уже спит… Понять понимаю, а стою перед домом, как столб, и смотрю на темные окна. И войти не могу. Нету моего огонька, Люба, — сказал он и так сжал руку в кулак, что пальцы его побелели. — Нету моего огонька.
Люба хотела что-то сказать, открыла рот и опять закрыла.
— Может, еще вам чайку принести? — наконец произнесла она дрожащим голосом.
— Ехать пора, — сказал дядя Федя и неловко поднялся со стула. — Рейс дальний, только к вечеру доберусь. Бывай здорова.
Сутулясь, он пошел к выходу. Через несколько минут под окном зафыркал мотор, тяжелый «МАЗ» развернулся и выехал на дорогу.
Задумавшись, Люба стояла у двери.
Верзила в синем комбинезоне ел шпроты из глубокой тарелки, как борщ. Парень у окна все глядел в «Огонек». Стакан с чаем стоял перед ним нетронутый.
— С вас сорок семь копеек, — наконец сказала Люба холодно, подходя к окну.
— Двойную порцию сахара, — быстро и неуверенно сказал парень.
— Я двойную положила, — сказала Люба, глядя в окно. — Куда ж еще, и так ложку провернуть нельзя. И вообще не понимаю, чего ты расселся. Хочешь из графика выйти, что ли?
— Любочка, — сказал парень торопливым шепотом. — Подожди минутку, Любочка. Я хочу, чтоб ты поняла…
— Чего уж тут понимать! — сказала Люба громко. — Вызвали в суд за хулиганство. Получишь пятнадцать суток, и все. Тут понимать нечего.
— Ты только выслушай меня… — сказал парень с отчаянием, но Люба повернулась к нему спиной.
Подойдя к нам, она села на свободный стул и засунула руки в кармашки фартука.
— Вчера к нам два иностранца приезжали, — сказала она. — Из Ге Дэ Эр. Инженеры, на стройку ГЭС ехали. Можете представить, свежего хлеба не едят!
— Как это? — удивился наш водитель.
— Они сухой едят. Дядя Федя сказал. Подсушат его на печке, тогда кушают. Я сегодня полбатона сожгла, пока научилась.
— Они что, еще приедут?
— Кто их знает. Это я на всякий случай. Может, приедут, может, нет. Вам чаю дать или компот?
— Получи с меня, — сказал верзила.
Он вылил в стакан остатки фруктовой воды и с отвращением ее выпил.
— Рубль тридцать, — сказала Люба, собирая посуду.
— Железный ты человек, Люба, — вздохнул верзила и надел поверх комбинезона промасленную куртку. — Из таких, как ты, шайбы делают.
Он нахлобучил на лохматую голову кепку и пошел к дверям. Наступила тишина. Мы чинно пили пахнущий мятой чай.
— Дай хоть компота, — растерянно сказал парень.
— Пятьдесят пять копеек за все, — произнесла Люба металлическим голосом и поставила перед ним стакан с компотом. — И журнал отдай, Петя. Третий раз его читаешь, наизусть можно выучить.
— Ты сядь на минуту, Любочка, — сказал Петя умоляюще. — Только на одну минуту!
Люба села, крепко сжав губы.
— Я тебя вчера весь день искал, — сказал Петя убитым голосом.
— Что я, гриб подберезовый? — Люба глубже засунула руки в карманы фартука. — Меня искать нечего.
— Поговорить с тобой надо. Разве здесь поговоришь?
— А что ты мне можешь сказать? — Люба неожиданно рывком повернулась к нему, глаза ее наполнились слезами. — Что? Что? Прославился на весь поселок, скандалист несчастный. На комсомольской витрине твой портрет повесили: висишь красавец — куртка разорвана, под глазом синяк… Ну, чего ты в драку с ним полез?
— Слушай, — вдруг сказал Петя твердо и положил на стол обе руки. — Слушай теперь, я все сначала тебе расскажу. Все расскажу, как было. Когда Хромов пришел работать к нам на базу, меня ребята предупредили: с ним надо поаккуратней. Если чего попросит, делай без отказу, иначе он тебе припомнит не раз и не два. Они сказали, я послушал и из головы выбросил: мне это ни к чему. Прошел месяц, идет Хромов мимо меня и говорит будто мимоходом: «Слушай, Костюченко, заезжай сегодня по пути в Чернореченский совхоз, захватишь мне три мешка картошки, я уже договорился с ними». Я отвечаю: «Как же это по пути, Павел Степанович? Сто пятьдесят километров крюку. Пусть диспетчер наряд выпишет, тогда поеду, пожалуйста». Он покосился на меня и отвечает: «Ты, Костюченко, как я вижу, чокнутый. Умный человек так отвечать не будет». Сказал — и проехало. Ну, еще месяц прошел, все тихо. И вдруг меня переводят на верхнюю стройку. Там рейсы самые тяжелые и, главное, уезжаешь надолго. А я к экзаменам готовлюсь. Я туда-сюда… «Нет, говорят, приказ уже Хромов подписал». Что ж, думаю, учебники с собой возьму, можно, в конце концов, и там заняться. Решил — и слова Хромову не сказал. Ни он мне ничего, ни я ему ничего. Прошло еще время, и вдруг мне дают другую машину. Кузов побитый, мотор ни к черту, сцепление барахлит, тормоза еле держат. Из другого парка машина, у нас такой и не было. Проходит мимо меня Хромов и смеется: «Это чей драндулет — Костюченко?» И опять я ему ничего не сказал. Слышишь, Люба? Опять не сказал ни словечка.
— Слышу… — ответила Люба.
— Стал я возиться с этой машиной, — продолжал Петя. — Больше ремонтирую, чем езжу. Вернусь из рейса и опять в мастерскую: до самой глухой ночи копаюсь — одно переберу, другое выточу. А приду за получкой — мне почти что ничего и не следует: рейсов-то у меня мало. И опять я Хромову ничего не говорю. Нет, думаю, доведу этот драндулет до такой кондиции, что все закашляются. И вот уже стала моя развалюха настоящей справной машиной. Работает, как часы! И так я ее полюбил, Люба, сказать не могу. Столько в ней всего моего: и сил, и времени, и выдумок разных… Я ей даже имя дал: «Коза». Ты не смейся, Люба, я даже с ней разговаривал, когда мыл или заправлял в дороге, — сказал он с трудом. — И вдруг я прихожу и вижу: нет в гараже моей Козы! Я туда — сюда… Говорят: «Хромов на твою машину Груздева перевел». А Груздев уже две машины в парке разбил, у него несколько раз права отнимали. Во мне прямо оборвалось все, Люба. Я ведь в ней каждый винтик знаю; она только чихнет, а мне уже понятно, что ей требуется. А для Груздева она — машина и машина, Н все. — Он вытер ладонью лоб. — И все-таки, Люба, я Хромову ничего не сказал. Ни слова.
— Почему ж не сказал? — вдруг спросила Люба. — Пошел бы и высказал все в глаза.
— Самолюбие не позволяло, — ответил Петя. — Мне ребята тоже говорили: чего молчишь? А я мараться об такого человека не хотел. Работаю и вроде его не вижу. В конце концов, думаю, я ж эту машину не для себя делал — для автобазы. На автобазе она и есть. И все знают, какой она была и какой стала. Это каждый механик понимает. Даже Хромов.