Казачиха принялась его по-своему приводить в чувство, дергая за руку и произнося ругательства.

— Ты совсем с ума сошел, старый дурень! Ведь Родионку взяли не с тем, чтобы зарезать… Ты его снова увидишь! Перекрестись!.. Грех…

Долго возилась она, пока старик пришел в себя: сперва он начал стонать, плакать, произносить невнятные выражения, и, наконец, опомнился.

— Ничего, — сказал он, — все кончено, нет моего Родионки. Есть панич в Малычках, но сына у меня нет и не будет.

И старик начал бить гончарские принадлежности, выбрасывая их за двери.

— Для чего, к чему мне это? — воскликнул он. — Возвращусь к прежней жизни и хочу позабыть, что жил здесь Родионка, что у меня был сын. Знаю я, что они из него сделают: разбалуют, испортят навеки. Не найдет уже ребенок для меня ни сладкого слова, ни сердечного смеха; он станет скучать о каменном доме, ему будет холодно в хате… Ермола сделается для него ворчливым, неприятным стариком. О, глупо я сделал, что не ушел с ним далеко отсюда, где не нашли бы нас и не могли бы отнять у меня сына…

Пожимая плечами, слушала казачиха, ввертывая иногда слово-другое, но не мешала Ермоле, зная, что большому горю непременно надо дать выплакаться и высказаться. На каждом шагу старик встречал в хате какой-нибудь предмет, напоминавший ему Родионка: там покинутая старая свитка, там маленький горшочек его работы, первый муравленный, который сделал Родионка, там полесская шапочка, вышитая красными шнурками, лавка, на которой любил мальчик сидеть в уголке, его любимая миска, козленок, который мычал, тоскуя по Родионке.

— О, здесь хоть голову разбить о стену! — воскликнул Ермола. — Я не смогу жить здесь, без него… Мне кажется, что мой мальчик умер.

Напрасно казачиха ожидала, что старик успокоится, и, видя безуспешность своих советов, послала Гулюка за Федьком, который тотчас же и явился к старому приятелю. Федько знал в чем дело и, рассчитывая, что водка самое лучшее утешение и лекарство в подобных случаях, захватил с собою полную бутылку. Сначала он начал шуточками, потом перешел к сравнению отцовской любви со своею привязанностью к пегашке, и, наконец, не зная, что больше делать, поставил на стол водку.

Глаза Ермолы заблистали при виде бутылки, он схватил ее и жадно выпил, не переводя духу.

Но есть сильные потрясения в жизни человека, когда на него не имеют влияния самые сильные средства, оказывающие известное действие в нормальном состоянии: человек мог бы бороться с голодом, холодом и ядом в подобных обстоятельствах. Случалось, в сражениях люди выпивали такое количество спирту, что, кажется, должны бы упасть замертво, а они исполняли свои обязанности. Так было и с Ермолой: он хотел упиться и не мог, и казалось ему, что проглотил он воду; даже не почувствовал свойственного горелке запаха.

— Ну, да и голова же у него! — сказал шепотом Федько с некоторым уважением. — Ведь это штоф чистого пеннику.

— Это не голова, а большое горе, — отвечала тоже потихоньку казачиха. — Дай ему теперь ведро, не упоишь: печаль вытрезвит.

Добрые люди хотели, наконец, увести его к соседке, но не уговорили: старик уселся на пороге, задумался, устремил глаза в группу деревьев и остался в этом положении. Федьку требовало спешное дело, надо было поить пегашку, у казачихи в это время доились коровы, да и пришла пора думать об ужине; таким образом разошлись приятели.

Оставшись наедине с Ермолой, бедный Гулюк залился слезами.

Стемнело совершенно, а старик не трогался с места; он вздремнул, его сломило горе. Но вскоре проснувшись, в испуге Ермола сел неподвижно на пороге. Гулюк хоть и боролся со сном, однако, досматривал хозяина.

Часу в одиннадцатом, что-то мелькнуло перед хатой, и Гулюк, обладавший кошачьим зрением, тотчас узнал Родионка, подходившего со стороны Малычек. Ермола не видел его, но угадал сердцем, привстал, оглянулся и вскрикнул:

— Родионка!

— Я, тятя.

— Ты, милое дитя! Да наградит тебя Бог, ты оживил меня, потому что я умер бы непременно. Но как же ты пришел? Пешком?

— Пешком, тятя, разве же я не знаю дороги? Разве я боюсь ходить ночью?

— Один?

— С палкой.

— И тебя отпустили?

— Я не спрашивался. Когда уложили меня спать, мне так стало скучно, что я не мог сомкнуть глаз и не успокоился до тех пор, пока не пошел к вам. Утром догадаются, где надо искать меня.

Обнимая мальчика, старик ожил и совершенно пришел в себя.

— Гулюк! — вскрикнул он сильным голосом. — Родионка озяб, может быть, его заморили голодом, поскорее огня в печку. Да нет ли чего поесть? И у меня пуст желудок. Пойдем в хату.

— Не диво, — отвечал Гулюк, — вы целый день ничего не ели.

— Да, правда.

— Я сам и огня разведу и приготовлю ужин, — сказал Родионка. — Позвольте услуживать вам по-прежнему.

— О, нет, дитя мое, садись возле меня: завтра тебя снова отымут… Но тебе здесь холодно, пойдем лучше в хату.

Когда Гулюк растопил печь и осветилась внутренность хаты, Ермола заметил, что хотя Родионку не успели еще сделать нового платья, однако, родители немного уже переодели его. Мать нашла ему тонкую рубашечку, повязала на шею цветной платочек, расчесала и убрала светлорусые волосы, подпоясала шелковым поясом, дала отцовскую шапку и набрызгала какими-то духами. Перемена эта в наряде приемыша показалась Ермоле знаком отступничества, неволи: он вздохнул, смотря на Родионка, хотя и сознавал, что мальчик казался гораздо лучше.

Наступило молчание, потому что старик, смотря на Родионку, задумался, представляя себе печальную свою будущность. "Завтра приедут за мальчиком и снова его отымут, и бедняжка уже не будет в состоянии уйти ко мне, потому что приставят сторожа, — думал Ермола. — Кто знает, может быть и теперь взыщут с него за то. что навестил старого отца".

— Что же, тебе там лучше было? — спросил он, наконец, Родионку. — Утешь меня хоть тем, что у них тебе хорошо.

— Хорошо, но скучно, — отвечал мальчик. — Покойник лежит на столе, ксендзы поют в большой горнице, но мать сидела со мной, разговаривала целый день, обо всем расспрашивала. Я должен был рассказывать ей о нашем житье, а она складывала руки и беспрестанно благодарила Бога и вас, тятя. Кормили меня, целовали, хотели переодеть тотчас же, насилу отпросился; послали, однако, за портным, сшить мне новую одежду. Отец говорил, (имя это, данное пану Дружине Родионкой, грустно отозвалось в ушах Ермолы), что наймет мне учителя и подарит прекрасную лошадку.

— Дай Бог, чтобы тебе там было хорошо! — воскликнул старик. — И нет сомнения, они будут любить тебя!.. Но не раз ты стоскуешься о нашей хате, о тех днях, которые счастливо провел под соломенной кровлей.

Целую ночь провели бы без сна, если бы старик не боялся за мальчика. Уложив истомленного Родионка, он остался на стороже.

Рано утром приехал пан Дружина и хоть не бранил мальчика, но сделал ему выговор за его неосмотрительность, которая обеспокоила и испугала мать. Родионка смутился и промолчал.

— А чтоб это не случалось вперед, — сказал пан Ян, — то мы возьмем с собой Ермолу в Малычки. В доме есть порядочная комната, он будет жить с нами, и мы постараемся успокоить его на старость.

— Нет, нет, — сказал Ермола, качая головою, — я не пойду к вам. Люблю Родионку, но не в состоянии удалиться отсюда.

Тяжело уже мне при старости жить чужим хлебом, я привык быть хозяином у себя в доме. Там я надоел бы скоро, кто-нибудь оскорбил бы меня словом… Это может огорчить ребенка… Слуги ваши не сумели бы полюбить пришельца, да и вам казалось бы, что делаете мне благодеяние… Нет, я останусь здесь, в старой хате!

Напрасны были все увещания пана Дружины: старик не поддавался, обнял он Родионку, оплакивал, удерживал его, наконец, поблагословил и уселся на пороге ожидать смерти.

Дивны часто бывают людская доля и Божье предназначение: у одного, нить жизни обрывается в то время, когда судьба ее обвивает золотом, другому и болезнь, и страдания, как ни силятся, не могут оборвать черной печальной нити… Ермола пережил разлуку и не умер. Перенес он болезнь, вторично постарел, согнулся, сделался молчалив, нахмурился, начал новую эпоху жизни; но сохранившиеся силы вели его еще дальше. Ему было суждено смотреть издали на воспитанника, мучиться и утешаться лишь воспоминаниями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: