— А вы?
Я долго смотрел на нее — и захотелось мне вдруг все выложить, все… «Это слабость, — предостерег некто со стороны (мой демон?), — пройди свой путь один».
— Не хотите — не говорите.
— Со мной пока не ясно. С весны не могу выжать из себя ни строчки… точнее, строки наплывают, но не складываются в гармонию.
— С весны?
— Да. Но своего демона я не победил, нет.
— Но и он не победил — вы живы.
— Это еще как сказать… — Я усмехнулся.
— Родион Петрович, а почему ваша жена отравилась вместе с биржевиком?
— Запомни: это и есть главная загадка, может быть, запредельная, здесь не разрешимая. Поэтому на какое-то время я тут задержусь.
— В Опочке?
— В Опочке ли, в Москве… не важно.
— Вы будете жить, — сказала она со строгой уверенностью, — бороться со своим демоном и поедете по святым местам.
Удивительное дело: человек бессонницы, на родовом погосте я сплю как убитый. Проснулся в десять, средь «погребенных», которые замирали под моим взглядом, притворяясь нарисованными. Соответственно и сны: я с ними за кощунственной трапезой, не смею дотронуться до чаши, в которой смерть.
Мы еще раз, тщательно и безрезультатно, обыскали парк и отправились в путь: Лара с мольбертом на гнилой бережок творить; я — к доктору обзвонить друзей; в принципе меня ждал иной путь, не стоило бы суетиться; но последние события расшатали теоретическую схему «конца», и в густых потемках зашевелились смутные тени — светотени.
Унылый (но отрадный для меня) бессолнечный день. Миновать парк и прошагать километра три вдоль ельника и заливных лугов к бывшей земской больнице (объясняла Лара) — теперь психоневрологический стационар для местных алкашей, у которых крыша уж совсем протекла.
Аркадий Васильевич давно на пенсии, но лечит, и квартира у него тут же в желтом домике за кустами бузины, куда ведет особая калитка, выходящая в лес. (Это мне все Лара объяснила.) Позвонил в колокольчик; печальный, тусклый звон. Долго никто не открывал. А между тем за мной наблюдали, я чувствовал, словно видел блестящие безумные глаза в сиреневых кустах. Наконец старик явился и впустил в «хижину» (его выражение).
— Звоните, — сказал с гордостью. — У меня телефон московский, личный. Одного высокого товарища довелось некогда вытащить из бездны.
— Сумасшедшего?
— Нет, у нас раньше нормальная больница была.
Вскоре выяснилось: мои товарищи отбыли вчера благополучно на Степиной машине, на которой и прибыли в Опочку. Про Евгения ничего не знают, сам он не отозвался (с того света, знамо дело, не отзовешься!).
— Чайку?
— Не откажусь.
В миловидной старомодной комнате в кисейных занавесях за кружевным столом засели мы с самоваром, я на диване в суровом чехле. И никак не мог понять, что меня мучает — именно здесь, в этой веселой комнатке… Запах лекарств? Я спросил об этом у хозяина, у него ноздри раздулись, задрожали.
— Да, да, вполне возможно, — забормотал, — я уж принюхался…
— Приятный аромат, но какой-то мучительный… Ну да ладно. Аркадий Васильевич, вчера вечером, уходя от нас, вы не видели Евгения?
— Нет. А что с ним?
— Как-то неожиданно он скрылся, не попрощался…
— И не дозвонились?
— Нет.
— Странно. В милицию не сообщали?
— Успеется.
— Вас, Родион Петрович, окружает атмосфера тайны.
— Неужели я произвожу такое впечатление?
— Весьма. Это у вас родовое, наследственное. Марья Павловна так и осталась для меня прекрасной загадкой.
— И для меня. Почему она изменила завещание в мою пользу?
— «Девушкам поэты любы…» — Старик подмигнул, — Мне кажется, просто каприз. За неделю примерно до кончины вдруг посылает за мной Ларочку: хочу оставить «имение» (она так всегда выражалась) поэту. Покаюсь, я привел меркантильные доводы: чтобы вернуть былой блеск (ее мечта), нужны капиталы… Не возымело действия, ну, хозяин — барин.
— Вы ведь давно ее знали?
— Давненько. Еще мужа помню, крупный чиновник, сумел в шестидесятые как-то оформить флигель и двенадцать соток на жену, ну а в девяносто втором она уже официально вступила во владение. Дворец еще при «военном коммунизме» был по кирпичику разобран, а флигель уцелел: там механизаторы жили во время страды.
— Все-таки удивительно: известная художница, да и не старая еще женщина, ушла в такое одинокое «подполье».
— В этом и заключалась ее оригинальность: совсем одна в лесу тридцать лет! Уникальный пример женской любви.
— Это она после смерти мужа?
— Да, да! Причем… — Старик помолчал, но неистребимая словоохотливость победила. — Между нами, конечно (вы — наследник и семейных тайн, правда?): он умер не один.
— С женщиной?
— Вы знаете?
— Нет, просто предположил. — Я помолчал. — По аналогии.
— Тогда можете себе представить мое вчерашнее потрясение! Они приняли яд, как теперь говорят, занимаясь любовью.
— Болиголов?! — воскликнул я.
Его краткий кивок отразился в зеркальном самоваре вымученной гримасой.
— Яд замедленного действия. Впрочем, зависит от дозировки, от состояния организма… от многих условий.
— И Марью Павловну не упекли?
— Не за что, стопроцентное алиби, удостоверенное тремя незаинтересованными лицами. Двойное самоубийство: муж оставил предсмертную записку.
— А где ж он болиголов взял?
— Знаете, этот ее Митенька был с сумасшедшинкой, с большим сдвигом, — ответил доктор невпопад; и меня опять поразил изысканный аромат, подмешанный в воздух докторского жилища, слабый, но стойкий. И такой знакомый, до умопомрачения!
— Доктор, вспомните фреску в спальне — это картина преступления.
— Исключено! — возразил он яростно. — Она — святая женщина.
— Святые иконы пишут, а не пародии на них. Только не подумайте, что я ее осуждаю, я бы сказал: это ее личное дело, сейчас оно в Суде Верховном…
— В загробном? — перебил старик с усмешкой.
— Вот-вот. Но проглядывает некая связь — вам не кажется? — тончайшая ниточка, паутинка, которую дергает некий паучок.
— Вы об этих погребальных урнах в склепе?
— Вы сказали: «вчерашнее потрясение». С чего бы вас так потрясла смерть посторонних, в сущности, людей?
— Родион Петрович, чего вы добиваетесь?
— Сакраментальный вопрос. — Я засмеялся. — Вы попали в самый нерв. Когда-нибудь узнаете, обещаю.
В окно постучали, женский голос гаркнул:
— Василич! Федотыч просит вашей травки, ночь не спал.
— Иду!
— Вы травник? — удивился я.
— Увлекался когда-то…
Мы распрощались у калитки «до завтра», он запер ее на тяжелый замок; я взглянул сквозь ржавое кружево на его каменно-желтый домишко: будто бы вздрогнула кисея на окошке… «На окошко села кошка, мышку удушив, — заплясал в голове развеселый мотивчик. — Отдохну теперь немножко, наберуся сил…» Да, теперь отдохну — может, навсегда — от своего «гордого гения» в таких вот «пустоплясах».
14 сентября, воскресенье
Уникальность фрески, необычность заключаются в ее поистине «живой жути». Они «живее живых» — три фигуры в позах рублевской «Троицы» на деревянных скамьях вокруг низкого стола, точнее, как бы сундука с запором; босые ступни ног; узкие смуглые руки тянутся к чаше с вином; лица опущены, черты не различить, низко надвинуты темные капюшоны, как монашеские куколи; центральный персонаж почти отвернулся от трапезы, склонив голову на плечо, блестит один голубой глаз; струящиеся тускло-темные одеяния (багряное, желто-коричневое и лиловое), жесты рук, выразительных, чуть скрюченных пальцев, наклон головы — создают невыносимое напряжение, движение вниз, ощущение земной тяжести (ангельские атрибуты — нимбы и крылья — отсутствуют); вверху на заднем плане черное растение необычной формы и почти неразличимый в дымке времени фрагмент дома… или дворца.
Тридцать лет она засыпала и просыпалась в обществе демонов своей фантазии и завещала их мне. Сие есть тайна. И как иконы обладают благодатью (силой свыше), так изделия из преисподней мастерской излучают энергию противоположную — распада.