Не трепыхайся, бела рыба,
насадит время на кукан.
У времени свои примочки,
крючки, грузила, поплавки,
таскает люд поодиночке –
покамест сетью не с руки.
Но, как рачительный хозяин,
обходит заводь тихих вод,
и новый день мальки встречают,
и мир им о любви поёт.
Не всё чудесное полезно,
хоть часто новичкам везёт,
но терпеливо дышит бездна,
и ждёт предвечный рыбовод.
Когда-нибудь и ты дозреешь,
и время, приманив блесной,
рванёт – и приобщит к трофеям.
Не слыша жалобы немой
на то, что воздух густ и резок,
и что кружится голова,
отсортирует в недовесок,
поморщившись едва-едва.
И ты уловишь, угасая,
тот свет, который был всегда,
но смерть придёт к тебе, босая,
ни в чём не ведая стыда.
Спроворит немудрящий ужин
и скатертью покроет стол,
и выберет из сотни дюжин
не самый значимый глагол –
чтоб на отпущенной минуте,
в закат, что зрелостью вишнёв,
подать тебя на старом блюде
сентенций, сколотых с краёв.
я здесь я нигде я мир я никто
я здесь я нигде я мир я никто
иду в междужизни от даты до даты
в свой срок открывая природу пустот
вгрызётся лопата
разрежет и вскроет непаханый пласт
невидимых смыслов в утробе суглинка
и кто-то оплачет а кто-то воздаст
покойся личинка
и вечную память затянет фальцет
в почти что живых не вселяя надежду
для плоти распад неизбежный процесс
ветшает одежда
я здесь я нигде я мир я никто
я жду в междужизни как прочие люди
в свой срок всё вернётся и свет золотой
вновь скажет да будет…
тёмное время чужие сны
трижды отрёкся но был прощён
поцеловавший однажды проклят
листья осины дрожат и мокнут
дождь зарядил до конца времён
всякий кто в силе себе ковчег
прочим велели не волноваться
мир победившего потреблядства
что в тебе истинно человек?
тёмное время чужие сны
в смайлах убитые алфавиты
речь возвращённая к неолиту
просит почтительной тишины
ночь загоняет стада машин
в душных загонах теснятся агнцы
всхлипнув уснуло за стенкой чадце
выплакал страхи Мариин сын
Всякий раз, когда я пытаюсь писать о смерти
Всякий раз, когда я пытаюсь писать о смерти,
наивно себя утешая, что смерти, конечно, нет,
надо мной потешаются здесь и в небесной тверди.
Ведь всякий раз, как только я выключаю свет,
и тьма вливается в комнату из дверного проёма,
робея сначала, но после смелей, смелей,
из тьмы выступает она, кивает как давней знакомой,
и пахнут прелыми листьями стареющих тополей
пальцы её, внимательные, как у слепого.
Она неотрывно смотрит.
Вибрирует в горле слово – тяну на пределе "омммм".
Она говорит:
– Пойдём,
покажу тебе тёмные реки и белые города.
Я тобой, пожалуй, горда – ты смела, как все идиоты.
Гладит по волосам, улыбается большерото,
и легка ладонь её, ладонь её молода,
но тверда, как жена библейского Лота,
окаменевшая на содомских скалах
от боли за всех остающихся грешных и малых.
Немоту перебарывая, шепчу сипло:
– Нет тебя! … Нет?
Она кивает:
– Как пожелаешь, милая…
Придумай любой ответ.
Могу не быть, сама понимаешь, мне безразлично.
Вспархивает на подоконник – смешная такая птичка,
немного растрёпанней воробья,
и барабанит клювиком.
Твоя.
Моя.
Ничья.
Если мал погост, неспокойный гость
Если мал погост, неспокойный гость,
заходи в мой дом, оставайся с миром.
Здесь для шляпы гвоздь, примет угол трость,
есть вино – горчит, как победа Пирра.
Будем говорить, если ты готов,
ну, а если нет – отмолчимся вволю.
В мире суеты было много слов,
в мире за чертой – только мы и поле,
в чьей утробе спят люди-семена,
чтоб взойти потом новыми мирами:
строчками стихов, клетками зерна,
огоньком свечи в деревенском храме.
Вот и снег пошёл – тих и отрешён.
Спи без тяжких снов всю седую вечность.
Обещаю: всё будет хорошо,
прорастёшь к весне частью новой речи.
Обретёт тебя ангельский язык,
серафимов глас приоткроет выси,
и обнимет тот, кто всегда безлик,
но всегда велик, – и к себе приблизит.
А сейчас иди, неприютный гость,
заполняй собой времена и тверди,
мне же – место здесь, где проходит ось.
Я другая жизнь – за порогом смерти.
Скольжу по тонкой плёнке бытия
Скольжу по тонкой плёнке бытия,
рифмую быт, и множатся фантомы.
Но где-то там неспешная ладья
того, с кем я пока что не знакома,
идёт, неотвратима, как процесс
горенья вещества в короне Солнца.
Мой слабый дух нуждается в лице,
но всё никак ко мне не обернётся
лицом летучим, пепельным лицом
усталый и бессмертный перевозчик.
А в лодке, открывая ряд сосцов,
спит сука, и дрожит облезший хвостик
трёхглавого, последнего в помёте,
от вечности несытого на треть.
… Доносится глухое: "… не поймёте…
сначала вам придётся умереть…"
Скольжу по тонкой плёнке бытия,
а там, под ней, как чёртик в табакерке,
ждёт бездна, для которой ты и я
всего лишь тень бегущей водомерки.
Зазимок
Живу – не спрашивай: тишь да гладь,
с небес то хлопья, а то и манна,
но зиму лучше бы разбавлять
самообманом.
А, впрочем, как ты себе ни ври,
что реки времени переменны,
мир изменяется изнутри,
и в нём нетленным
хотел остаться мой слабый дух,
да всё удушливей хватка плоти,
и то, о чём бы не стоит вслух,
умрёт в зиготе.
Медоточивей козы Хейдрун,
сочусь речами, сорю словами,
но в полночь снова придёт горбун,
и рукавами
лицо утрёт мне и скажет:
– Спи, моя нелепая, всем чужая.
Словам, что маются на цепи,
не видно края…
Растает дымом, и до утра
я где-то между миров пребуду:
не злом, не костным куском ребра –
безбрежным чудом.
А после – утро, хоть света нет.
Восстань же, скопище неметаллов!
За плотной шторой кружит рассвет,