«На холмах Грузии лежит ночная мгла; шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко; печаль моя светла; печаль моя полна тобою…» Разве можно когда-нибудь позабыть эти строчки, где любовь к женщине переплетена с любовью к стране своего изгнания, стране прекрасной, свободолюбивой и гордой?
Я помню, однажды, в годовщину гибели Грибоедова, Мария Марковна взяла меня и Лиану на гору Давида, Мтацминду, поклониться могиле писателя.
Когда поднимались на фуникулере и позже, уже в Пантеоне, Мария Марковна рассказывала нам о жизни Грибоедова, друга декабристов Одоевского, Чаадаева и Рылеева, о его любви к Нино Чавчавадзе, о его презрении к «барабанному просвещению», которое насаждали в странах, просивших в те годы у России и покровительства, и защиты, о его преждевременной страшной и трагической гибели.
— Да, — говорила Мария Марковна, — Грибоедова зверски убили, а ему было всего тридцать четыре года и он совсем недавно женился на Нино Чавчавадзе. Наша семья дружила с семьей Чавчавадзе; вернемся — я покажу вам фотографии и письма…
«Обитель смерти» — так несколько высокопарно выразилась Мария Марковна о кладбище на Мтацминде, где вокруг мраморных и гранитных надгробий и сейчас высятся сумрачные кипарисы. Она и сама чем-то напоминала кипарис — высокая, всегда печальная, в черной вдовьей одежде. «Это уж навсегда, Верико», — сказала она однажды маме…
Мы поднялись на Мтацминду. День был с солнечными проблесками, но холодный — январь. Невесомо, неслышно падали с неба крупные хлопья снега; город лежал внизу, окруженный горами, — в нем было что-то древнее, библейское. Я не знаю другого города, который будил бы во мне такие глубокие и чистые чувства, — может, потому, что Тифлис — моя родина?
Мы с Ли долго стояли на площадке перед Пантеоном, и мне кажется, и она испытывала чувства сродни тем, которые волновали в ту минуту меня. И вообще мне думается, что мы с Ли часто думали и чувствовали одинаково, нас, видимо, объединяло некое, как говорили в старину, сродство душ. Она была умная и чуткая девочка, и о том, что она мне далеко не безразлична, я, кажется, впервые понял именно тогда, на горе Мтацминда, у могилы Грибоедова.
Мы стояли у вырубленного в скале грота, где из черного мраморного камня вздымался, как бы крича о безвременной и бессмысленной смерти, высокий бронзовый крест с распятием. Обхватив подножие креста судорожно застывшими руками, на камне лежала бронзовая женщина — лица было не рассмотреть. Я не знаю, похожа ли эта бронзовая фигура на живую Нино Чавчавадзе, или это лишь символ скорби, символ страдания, горя по разрушенной любви?.. Не знаю.
Я стоял, взявшись руками за прутья решетки, ограждавшей могилу, а Ли стояла рядом и по-детски прилежно, старательно, читала по складам: «…убит в Тегеране, …января 30 дня…»
Подробности о его смерти мы знали и раньше, прежде чем поднялись на Мтацминду, и не слова, высеченные на камне, поразили меня. Меня пронзила острая, внезапная боль, когда Ли, так же по складам, прочитала:
— «…Дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего же пережила тебя любовь моя…»
Столько лет прошло с тех пор, и, может быть, сейчас я как-то иначе воспринимаю события того дальнего зимнего дня, но, помню, меня поразил тогда и сам тон Ли, поразили ее глаза…
Она стояла и словно ничего не видела кругом, все повторяла вслух: «…для чего же пережила тебя любовь моя…» Она смотрела совсем по-взрослому, так же как Мария Марковна, и вместе с тем по-детски горько, и я подумал: наверно, с таким же выражением глядела на этот могильный мрамор юная Нино Чавчавадзе.
Могила Нино — рядом с могилой Грибоедова, и когда Ли переводила взгляд на могилу Нино, я снова видел в ее глазах ту же недетскую скорбь и как бы вопрос: зачем, за что, неужели и мы все умрем и после нас останутся лишь скорбные камни? Ли оглянулась на меня косым мгновенным взглядом и сразу же отвела глаза, словно боялась, что я угадаю ее мысли.
Когда уходили из Пантеона, Мария Марковна рассказала, что вскоре после гибели Грибоедова персидский шах Хосрев Мирза прислал в подарок Николаю Первому один из самых крупных в то время бриллиантов мира — «Шах», весом в девяносто каратов. Такова была цена жизни, отнятая у Грибоедова варварским убийством. И самодержец всероссийский принял подлый, кощунственный дар и простил убийство одного из талантливейших людей страны. Впрочем, в глубине души он, вероятно, радовался гибели Грибоедова — кто знает, что еще мог преподнести престолу автор обличительной комедии? Крамолы и без него в России достаточно — один Александр Пушкин чего стоит!
— Он был такой злой царь? — с ненавистью спросила тогда Лиана. Я не помню ответа Марии Марковны, я видел лишь Лиану, ее глаза, ее вздрагивающие губы, и, как сейчас, слышу беспомощно-гневные и горькие детские интонации: «…для чего же пережила тебя любовь моя?»
…Это она, Лиана, сама того не подозревая, вплотную столкнула меня с жизнью реальной, с ее темными теневыми сторонами, с необходимостью совершить в ответственный час неотложные и решительные поступки. А все началось с отъезда Ли в Цагвери. Она спускалась с лестницы в сопровождении Маргариты Кирилловны, в светлом платье и с неизменным своим красным бантом в волосах. В руках корзина с черепахой и большая кукла, подаренная ей в день рождения. Ли обожала эту толстую, аляповатую куклу и не раз говорила, что она похожа на ее прежнюю няню. Но общего между няней и куклой было, на мой взгляд, слишком мало, лишь круглые голубые глаза да розовые толстые щеки. Катя живая была намного симпатичней.
Маргарита Кирилловна предложила моей маме, чтобы я приехал погостить к ним в Цагвери.
— Я буду тебя ждать, — сказала Ли. — Нам будет весело-превесело!
А я все смотрел на нее — какая она милая, со своей аккуратной челочкой, блестящими, иссиня-черными глазами и лукавой улыбкой.
Оглядываясь на меня и словно зовя за собой, Ли сбежала по ступенькам и, подойдя к ожидающему у подъезда фаэтону, погладила лошадь по морде — она всегда любила животных.
— Здравствуйте, лошадь! — сказала она.
И это наивное и вежливое «здравствуйте, лошадь» запомнилось мне на всю жизнь.
Со двора прибежали Васька и Амалия. И сразу же Амалия принялась трещать без умолку, попросила Ли привезти из Цагвери панты и орехов — там их полным-полно! Ли обещала, а сама погрустнела и искоса посматривала на меня; я видел, что она сердится: Амалия помешала нам на прощанье поговорить. Стыдно признаться, но Амалия меня всегда раздражала — ее шумливость, настырность, — и потом, мне не хотелось делить с ней Ли…
Васька предупредил, чтобы Ли не потеряла в Цагвери его подарок — черепаху, а мне было обидно, что Ли не взяла с собой и мои подарки. Я принес ей розы и тюльпаны; впрочем, кому в Цагвери нужны искусственные цветы — сколько угодно живых!
Наконец фаэтон тронулся, задребезжали по мостовой колеса, и во мне что-то тоненько заныло и оборвалось. Васька и Амалия побежали за фаэтоном, что-то крича, и когда фаэтон поворачивал за угол, Лиана последний раз оглянулась и улыбнулась мне. Я тоже улыбнулся через силу и помахал кепкой, но Ли не могла ответить — руки у нее были заняты.
Я долго стоял у подъезда рядом с Мирандой.
Вернулись Васька и Амалия, но мне не хотелось с ними разговаривать, я ушел домой и принялся за работу.
Маминых заказчиц я не любил — они действовали мне на нервы своими фокусами и капризами. Часами вертелись перед трельяжем, надевая шляпку то так, то эдак, требуя приколоть то один цветок, то другой. И особенно привередничали старые и уродливые; молоденькая какую шляпу ни наденет — все ей к лицу.
Дни без Лианы потянулись для меня медленно, время иногда будто останавливалось совсем.
Утром я садился за цветы. Когда глаза и пальцы уставали, я выходил на балкон, усаживался в старенькую качалку, смотрел на снующих под карнизом ласточек. И у меня перед глазами появлялась Ли. Там, в Цагвери, наверно, ее не одергивают: сюда нельзя, туда нельзя! Там нет грязных дворов, нет мусорных ящиков, кругом зелень, цветы! Ах, как хотелось скорей мне в Цагвери, побегать вместе с Ли по березовой роще, подняться в горы, посидеть на камнях возле ручья…