Он привез несколько номеров «Искры», только что вышедшую книгу Н. Ленина «Что делать?», брошюру Г. Плеханова «Социализм и политическая борьба». И тайные занятия в кружке, призывавшие к действию, к подвигу, тотчас же сказались на укладе жизни в гимназии. Начались довольно бурные протесты против казарменного режима в классах, против шпионских налетов инспектора Бенько на квартиры учащихся.

Инспектор негодовал:

— Кто-то возбуждает умы гимназистов! Кто-то внушает им мысль о неповиновении! Крамола, господа!

Но кружковцы, уже знакомые с азами конспирации, держались стойко и Тихомирова не называли. Больше того: они и Бенько сделали шелковым: надели маски, прижали его в глухом саду и — отдубасили. И Михаил написал своему Куле:

«С Бенько произошла громадная перемена, теперь ты бы его и не узнал, такой ласковый и любезный…»

Когда же надо было собираться в Питер, он высказал брату Константину все, что думал о выборе жизненного пути:

«Ты спрашиваешь, почему на экономическое отделение? Милый Костя, экономика — это основа всего. Мы будем с тобой лечить больного, а через год или через месяц он погибнет от голода, от грязи, от холода в своем убогом жилье! Лечить надо глубже — изменить всю жизнь, чтобы не было бедности и лишений ни у кого, никогда… Я не ищу в жизни легкого. Я не хочу сказать себе на склоне лет: «Вот и прожита моя жизнь, а к чему? Что стало лучше в мире в результате моей жизни? Ничего? Или почти ничего?..»

Нет, глубоко познать законы, управляющие ходом истории, окунуться с головой в действительность, слиться с самым передовым классом современного общества — с рабочим классом, жить его мыслями и надеждами, его борьбой и в корне переделать все — такова цель моей жизни…»

Утром показалась Самара — купеческая столица, огромная деревня, густо застроенная лабазами, складами, лавчонками, кабаками и церквушками. А за ней широкая, чистая, быстрая, овеянная легендами, воспетая русским людом красавица Волга в высоких берегах.

Второй раз в жизни видел Михаил большую воду. В прошлом году он прошел с друзьями по Тянь-Шаню. Они добрались вместе до «Теплого моря» — до озера Иссык-Куль. Им устроил эту поездку отец Эдика, доктор Федор Владимирович Поярков, через Географическое общество и предложил собрать в пути коллекции трав и бабочек и занести в дневник свои впечатления.

Это была сказочная экскурсия! Шли в облаках, где парили орлы и сидели по отрогам ущелий белоголовые грифы. Пробирались к подножию многоглавой Хан-Тенгри, утопая в сплошном разнотравье.

Костя Суконкин прищелкивал языком, когда читал восторженное письмо из Верного:

«…что за веселое время-то было! Мы объехали, во-первых, громадное пространство, были в Пржевальске, объехали озеро Иссык-Куль, затем перевалили Тянь-Шань, спустились к китайской границе, оттуда воротились в Нарын, из Нарына поехали на Сункуль — тоже озеро… а с Иссык-Куля — в долину Джунгал. С Джунгала — на Сусамырь, с Сусамыря — в Фергану к Андижану. Не доехав немного до Андижана, повернули в обратный путь. Ты, может быть, удивляешься тому, что я пишу «все объехали», между тем, как мы отправились пешком. Но мы именно ехали, так как возле Костяка, по предписанию, нам дали лошадей, и мы с тех пор постоянно ехали верхом на переменных. В заключение — несколько цифр. Мы проехали около 3-х тысяч верст; ехали 68 дней; сделали 16 перевалов, в том числе 9 снеговых; из снеговых самый большой Тодор в Тянь-Шане, затем Ойчаны, Качены и Устор в Александровском хребте… Экспедиция наша увенчалась полным успехом. Мы собрали 1200 листов растений, 3000 насекомых; при этом заметь, что растения собирал я один… Коллекции мы уже отправили в Императорское географическое общество и Ботанический сад. А что за местности-то мы видели! Одна прелесть.

Куле, вот где охота-то! Дичи гибель! Видал много волков, кабанов и всяких козлов. Вообще я очень доволен тем, как провел каникулы…

Твой друг M. Фрунзе».

Вскоре он рассказал своему Куле, что его коллекция оказалась весьма ценной, и ее включили в Ботанический фонд университета и академии. И пожелали ему работать и впредь «по этой линии».

Но у него уже определилась иная «линия». И он поймал себя на мысли, что даже красавица Волга ассоциировалась у него с буйной вольницей Стеньки Разина…

А в вагоне было шумно, как в базарный день на пишпекском пустыре, и все разговоры шли о войне. То была злоба дня: кого-то взяли на фронт, кто-то лежал в госпитале, кто-то уже получил три аршина.

Война была и национальным позором: никто не скрывал в вагоне, что у него сильно ущемлено национальное самолюбие: на позициях — провал за провалом, и никакой надежды на победу русского оружия.

И уже никто не вспоминал про шапку, которой можно сразить японца. Больше того, все вольно или невольно выражали недовольство. Но почти все сходились на том, что из рук вон плохо командуют генералы. И куда только глядит государь?

И еще не успела остыть потрясающая новость последних дней: 15 июля эсер Егор Сазонов прикончил министра внутренних дел и шефа жандармов господина Плеве. И надо думать, неспроста: тот был рьяным сторонником войны на Дальнем Востоке.

Алексей Иванович Стратилатов высказал предположение, что эсеры убрали его по двум статьям: злобствовал против всякой крамолы не за страх, а за совесть, и очень умно толкал Сергея Васильевича Зубатова действовать среди рабочих против революции. Правда, Зубатова убрали, но остался поп Гапон. Он отправляет службу в пересыльной тюрьме, в «Крестах», а всякий свободный час его видят среди рабочих то на Выборгской стороне, то за Нарвской заставой. Этот тюремный священник полгода назад беспрепятственно утвердил в полиции устав своей организации «Собрание русских фабрично-заводских рабочих Петербурга». И теперь твердит мастеровым, как Зубатов, что царь, безусловно, на их стороне..

— А что за фамилия у него? Какая-то странная!

— Из Малороссии, с Полтавщины, хохол, стало быть. Но из крепких мужиков, которые всегда служили опорой престолу… Да и у вас фамилия, батенька, весьма необычная, скажу откровенно, никогда не встречал такой.

— Отец мой из молдаван. У них эта фамилия обычная. Перевести на русский, так будет «лист», вот как на том дереве, за окном. В Бессарабии много народных песен, где есть слова «фрунзэ верди» — лист зеленый. А ведь лист — символ жизни. Так что я на свою фамилию не в обиде!

В мыслях давно манила Михаила Москва — грибоедовская и пушкинская, чеховская и поленовская.

Но побыть в белокаменной пришлось один летний день: слишком долгим оказался путь до нее, да и серьезные дела срочно призывали в Питер.

Москва ошеломила и — разочаровала. Вся она была перерыта: отцы города дружными усилиями бельгийских и французских акционеров укладывали по всем главным улицам стальные нитки рельсов для трамвая. Старинная конка — с унылой парой чахлых лошадей, а иногда и с шестеркой рослых битюгов (на передней паре сидел верхом молодец, смахивающий на берейтора!) — уступала место вагончику с электрической тягой.

Москва воспринималась суматошным городом с кричащими контрастами. Неописуемая красота Кремля и Красной площади много теряла от того, что рядом с ними — у Иверских ворот — тучей толпились юродивые, клянча грош или копейку.

Против Большого театра, у фонтана, превращенного в водопой, стояли сотни телег с задранными в небо оглоблями. А по всему Охотному ряду и по Манежной площади людское море кипело, как при шторме, воздух же был пропитан неистребимой вонью от протухшего мяса, залежалой рыбы, сельдей и воблы. За зеркальными стеклами трактира Егорова шустро бегали прилизанные половые в длинных белых рубахах и красных сапожках. И подавали стакан чаю «с алимоном» или в двух чайниках — «с полотенцем», с бубликом, конечно, сахар вприкуску.

Пить чай до седьмого пота умели и в Семиречье, и Михаил отвел душу в трактире.

Из трактира он пошел по Петровке. Там публика была почище, словно Большой театр служил водоразделом; и городовой — спокойно и без хамства — отсеивал лапотников, когда они пытались подойти к магазину «Мюр и Мерилиз».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: