Мы прожили в лагере три дня. На четвёртый, на рассвете, навьючили лошадей, попрощались с остающимся на базе проводником, пожелали Соловью скорого выздоровления и отправились в сопки. Соловей некоторое время плёлся за нами берегом, очевидно провожая, потом остановился и, повернув голову, чтобы ловчее, подслеповато смотрел вслед единственным своим глазом, пока мы не скрылись за поворотом…
Шкипер много рассказывал нам на барже всякой всячины о Соловье. Как-то геологов, с которыми ходил в ту пору Соловей, застала в сопках ранняя зима. Еле добрались они до какого-то посёлочка да там и остались. Бескормица была — лошадей в тундре не держат, там нужны олени, — и Соловью нашему пришлось несладко. Прутья ему запаривали, мох кое-как добывали, а сено коню только снилось.
Была там, в посёлке, крошечная пекаренка. Каждое утро к открытию магазина пекарь выпекал мешок хлеба и отправлялся сдавать продавцу. Соловей шёл следом за пекарем то сзади, то сбоку, и мягкосердый пекарь угощал его иногда тёплым пахучим куском. Соловей провожал пекаря до магазина и не уходил, а ждал там. Но пекарь не всегда был добр дважды в утро, чаще он был забывчив. А есть Соловью хотелось, и он стоял на улице у скрипучей обмёрзшей двери, там ещё и после ухода пекаря долго пахло хлебом. Из магазина выходили люди с сумками и пакетами и тоже иногда угощали конягу довесками. Но кусочки были маленькие, а Соловей большой, чуть поменьше, чем его аппетит, чем назойливый его голод.
Однажды он так торопливо, с такой надеждой кинулся к вышедшей из магазина женщине, что та бросила с перепугу сумку и убежала. Соловей обнюхал сумку, зубами вытащил из неё каравай серого хлеба и съел его тут же, возле сумки.
Весть об этом происшествии — о нападении! — распространилась по всему посёлку. Иные пугливые покупательницы, завидев коня, бросались теперь наутёк сразу же, от дверей магазина. Соловей, удивлённый и голодный Соловей, трусил следом за ними по тропинке, не отставая и не догоняя, и хлеб нет-нет и доставался ему. Соловья порой отгоняли мальчишки, его бранил продавец, но магазин ведь работал по восемь часов в сутки, и у Соловья хватало терпения дежурить все восемь часов, потому что зима, голодная зима длилась здесь долго — девять месяцев, которые нужно ведь было как-то прожить…
Мы пробыли в сопках две недели. Когда мы вернулись на базу, первый наш вопрос был: «Как Соловей?» — «А что с ним! — нехотя ответил проводник. — Раздобрел, шкура стала шёлковая, и ни единой дырочки на ней». — «А глаз, глаз у него как?» — «Лучше, чем у меня: очки до самой смерти не потребуются!»
Соловей стоял на обычном своём месте — у костра. Раздобревший, с белой лоснящейся шерстью, он, казалось, не замечал ни шума, ни суеты, поднявшихся в лагере с нашим возвращением. Лишь покосился на подбежавшего Эвахаля, тряхнул хвостом и опять замер, подставив свою добрую стариковскую морду под блёклую прядку дыма: отдыхал от комаров. Глаз у Соловья и в самом деле оказался цел. Веки хорошо зажили, только стянулись как-то более прежнего, отчего глаз этот стал меньше другого, неболевшего.
У Соловья и у Эвахаля — так уж повелось с самого начала — были свои места возле стола. Это были две территории, два государства. Свободные для прохода весь день и всю ночь, они запирали свои границы, как только мы садились за стол. Справа от стола грыз гусиные или рыбьи кости Эвахаль, слева жевал хлеб Соловей — каждый своё, каждый на своём месте.
За ужином по неосмотрительности повар вывалил не справа от стола — Эвахалю, и не слева — Соловью, а на ничейную землю оставшиеся макароны. Никто из нас не обратил на это никакого внимания. Эвахаль подбежал к ним первый и торопливо принялся за дело. Соловей стоял поодаль, смиренно вытягивая шею, нюхая и изредка подбирая то, что лежало с краю. Но груда макарон всё уменьшалась, головы соперников сближались, и Соловей не выдержал. Он хладнокровно поднял переднее копыто, чтобы опустить его на голову пса. Эвахаль успел отскочить. Растерянный, вздыбив шерсть, он смотрел мгновение на Соловья из-за куста, через который ему так внезапно пришлось перемахнуть. Мы засмеялись. С лаем и рычанием, пружинисто припадая на передние лапы — этого нельзя было оставить безнаказанным! — Эвахаль двинулся на Соловья. На этот раз старик без обиняков стал в боевое положение: задними сильными ногами к противнику. Не приведись кому попасть под удар заднего копыта — лошадь может убить наповал матёрого волка. С куста, за которым мгновение назад был Эвахаль, полетели листья. Соловей тотчас подошёл к кусту, развернулся снова. Эвахаль отпрыгнул ещё раз. Но уже не в сторону, не дальше — теперь он оказался у макарон. Соловей не сразу заметил, куда бежал противник. Но пока он повернулся, чтобы воспользоваться победой, макарон уже не было. Он лишь недоуменно обнюхал землю, где они только что лежали, и медленно вернулся на своё место, к столу.
Я уже говорил, что, кроме взрослых лошадей, в отряде были жеребята. Два похожих друг на друга карих голенастых попрыгунчика. Одного из них я ещё там, в посёлке, назвал Кузькой. Шустрый, как кузнечик, он всё прыгал возле матери — серой в яблоках кобылицы, по имени Орша, — то требовал молока в самое неподходящее время, то пытался играть с ней, навьюченной. И всё мельтешил у нас перед глазами, так что когда кто-нибудь видел одного из жеребят, думал, что это он, Кузька, хотя на глаза попадался и не он вовсе, а его товарищ. Так и получилось — и того, и другого стали звать Кузькой. Потом уж обнаружилось, что Кузькой мог называться только один из них, потому что товарища его правильнее было бы назвать каким-нибудь женским именем. А каким? Не отзовётся ведь на другое! Посмеялись мы и условились, что тот, второй жеребёнок, будет у нас называться Мисс Кузькой. Вот так и порешили: Кузька и Мисс Кузька.
Не знаю уж почему, но оба жеребёнка привязались к Соловью. Старый добряк, он им дедушкой приходился. Они всё резвились около него, шерсть его белую обихаживали, да и он тоже не оставлял их своими милостями. Но чаще всего присматривали за стариком они, жеребята. Соловей стоял, по обыкновению, где-нибудь возле кухни, блаженно — не помахивая даже, а только едва пошевеливая хвостом, пока они в два розовых язычка расчёсывали ему седую гриву. Казалось, он дремал или слушал. Глаза его совсем закрыты, а голова низко опущена — вероятно, для того, чтобы малышам было сподручнее вылизывать из гривы колючки. Бывало, только они его прихорошат, он ложится на землю, в мох, и начинает кататься. Ноги он задирает кверху, смешно дрыгает ими, чтобы перевалиться с боку на бок. Потом принимается прихорашивать жеребят. Но их двое, а язык у Соловья один, и они помогают ему. Сперва Соловей и Кузька вдвоём вылизывают Мисс Кузьку, и она смешно топчется на месте, подставляя им свои бока, свою коротенькую ещё гриву, а затем Соловей и Мисс Кузька принимаются за Кузьку.
Жеребята тянулись к Соловью, а за жеребятами шли и матери. Так сложился косяк. Странный он был: Кузька, Мисс Кузька, старый мерин Соловей и две кобылицы. А взрослые мужчины, которым бы — так уж заведено у лошадей — хороводить в косяке, остались в стороне. Это их, конечно, обидело.
Как-то вечером — мы сидели у костра, отдыхали — оттуда, из косяка, послышался шум. Лошади — мы стреножили их, чтобы они не уходили далеко, — паслись на мысу. Там хотя и было множество медвежьих следов, но зато росла редкостная трава. От медведей же мы избавлялись просто. Вечером кто-нибудь выстрелит в воздух, и делу конец: медведь не скоро отважится прийти. Вот вечером — мы ещё не успели сходить к лошадям — и поднялся шум. Если бы я рассказывал о людях, я без колебаний написал бы, что это был крик, зов на помощь. Но лошади не кричат, и я не знаю, как назвать это. Начальник отряда, почувствовав недоброе, схватил карабин и — туда, на мыс, и даже выстрелил по дороге. А дело оказалось простое: лошади подрались. На Соловья накинулся наш буйный Монгол, и Соловей забил тревогу. Когда мы прибежали, бой за власть в косяке — хотя Соловей никогда и не пытался верховодить там — бой уже кончался. Соловей не сразу дождался нас. И он оборонялся как мог. Едва разбушевавшийся Монгол разворачивался для удара, Соловей непостижимо прыткой рысцой ускользал за меланхоличную Оршу, так что лягнуть его было невозможно, и немедля поднимал крик. Монгол забегал с другой стороны, но и Соловей не стоял на месте. Так взбешённый Монгол суетился, бегал вокруг Орши, роняя с губ пену ярости, и демонстрировал, таким образом, перед дамой не силу уже, а беспомощность. В конце концов, он покинул поле боя посрамлённый.