— Клевцов убит, — ответил Никулин. — Коновалов и Серебряков убиты.
Прощайте, друзья!
Клевцов открыл огонь в тот момент, когда второй «юнкерс» только что коснулся земли своими колесами. Пули перебили шасси, «юнкерс» скапотировал, погнув правую плоскость и высоко задрав левую. Удар был так силен, что летчиков, как это потом выяснилось, убило на месте, а танк, подвешенный к фюзеляжу, вышел из строя.
Но автоматчики в кабине уцелели. Несколько немцев выпрыгнули и залегли, прикрывая огнем высадку остальных. Комиссар приказал Коновалову и Серебрякову взорвать самолет вместе с фашистами.
Не доползли моряки. Огонь многих автоматов сосредоточился на них. Сперва ткнулся в землю пробитой головой Коновалов; шагах в пяти от него полег и Серебряков. Комиссар видел все это из своего укрытия.
— Эх, гады! — сказал он, стиснув зубы. — Погубили ребят. Гранаты мне!
По-пластунски, переметнувшись через бугорок, комиссар пополз к самолету. Навстречу ему зашипел, завизжал свинцовый град. Слетела, сбитая пулей, бескозырка, срезало как ножом полевую сумку. Две пули прожгли плечо комиссара, две застряли в ногах. Превозмогая боль и смертную слабость, комиссар упрямо полз вперед и вперед. Еще одна пуля — в бок, смертельная. Комиссар встал на колени и метнул гранаты под «юнкерс», которого уже почти не видел.
После взрыва огонь немецких автоматчиков прекратился. Моряки бросились к своему комиссару. Он был мертв.
…Хоронили моряков на сельском погосте. Отсюда, с голого бугра, было видно далеко в степь, до самого края. День выдался ясный, холодный, порывистый ветер дышал севером. Гнулись редкие лозины, роняли мертвую листву, ветер гнал и крутил ее по земле.
Могилу для товарищей моряки приготовили глубокую, просторную. Колхозные плотники сделали гробы. Папаша достал где-то красные полотнища и обил крышки. Он же приготовил надгробие — большой плитчатый камень с высеченной зубилом надписью. На похоронах было много колхозников. Местный учитель привел свою школу.
Краткой была речь командира:
— Мы хороним товарищей, которые вместе с нами начинали бой. Мы в этом бою победили, хотя враг несравненно превосходил нас численностью и оружием. У нас были только одни кулаки, у него и автоматы, и пулеметы, и гранаты, и танки, и самолеты. А победили мы потому, что дрались за правое, за святое дело, за советский народ, за нашу Родину! В борьбе за ее честь и свободу, за счастье народа погибли наши дорогие друзья Клевцов, Коновалов и Серебряков. Им вечная память и слава, а врагам месть и гибель! А вы, ребятишки, — обратился Никулин к школьникам, — когда будете большими, поставьте на этой могиле хороший памятник.
Он подошел к убитым, положил каждому на сердце бескозырку, заботливо расправив ленточки.
— Так и хоронить! — приказал он.
Застучали молотки, потом застучали комья земли по крышкам гробов. Быстро вырос над могилой холмик. Моряки отсалютовали троекратным залпом.
Прямо с кладбища направились на ближайший железнодорожный разъезд. Никулин спешил, потому что со всех сторон шли смутные, тревожные слухи. И уже тянулись по дорогам телеги, груженные домашним нехитрым скарбом, запряженные лошадьми, волами, а иногда и коровами. В деревнях, через которые шли моряки, то и дело попадались хаты с заколоченными окнами и дверями. Эти невеселые картины были знакомы Никулину: значит, враг близко.
Никулин сосредоточенно думал о погибших товарищах, о судьбе отряда — выскочить бы поскорее к своим да не напороться часом на какое-нибудь крупное немецкое соединение.
— Фомичев! — позвал он.
Подошел Фомичев и грузно зашагал рядом, в ногу.
— Думка одна меня тревожит, товарищ начальник штаба, — сказал Никулин. — Подозрительный этот десант у них был. Если бы это просто диверсионная группа, они бы танков ей не придали. Уж не забивают ли они клин в наш фронт где-нибудь поблизости?
— У меня у самого такая же думка, — признался Фомичев. — Значит, имели какую-то цель, раз танки послали.
— Какую же цель?
— А вот теперь, товарищ командир, давай думать. Линия фронта далеко ли от нас?
— Бес ее знает, где она проходит. Может быть, в ста километрах, а может быть, и в тридцати.
— Я вот думаю, что в тридцати, — сказал Фомичев. — Ты радиостанции, что в овраге нашли, осматривал? Нет? А я, брат, их разглядел, я в этом деле кое-что смыслю. Оба передатчика на ультракороткие волны, ближнего действия. От силы на двадцать пять — тридцать километров. Теперь смекай, чуешь, чем пахнет? — Невесело усмехнувшись, Фомичев добавил: — Хороши мы будем, если к фашистам в самую пасть попадем.
— Не попадем, — сказал Никулин. — Зубов у них не хватит нас разжевать. Сейчас на разъезде надо будет уточнить обстановку. Свяжемся по телефону с каким-нибудь военным комендантом.
Фомичев отозвался:
— В колхозе мне говорили, будто поезда вторые сутки не ходят.
Тихон Спиридонович
Разъезд был тих, безлюден, пуст — обычный степной разъезд с низеньким земляным перроном, с облетающими акациями в палисаднике. Кругом серела степь — унылая, осенняя, до того голая, что сердце щемило!
— Нет, не брехали в колхозе, — сказал Фомичев, разглядывая тонкий желтоватый, налет на отполированной поверхности рельсов. — Поездов не было давно.
Начальника разъезда нашли в дежурной комнате. Высокий, веснушчатый, небритый, с какими-то соломинками и пухом в рыжих всклокоченных волосах, он занимался странным, вовсе уже несвоевременным в такие дни делом — набивал патроны для охотничьего ружья. На столе лежали какие-то железнодорожные документы, начальник мял их и бумажными комками с помощью молотка запыживал порох в медных закопченных гильзах.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Никулин. — Разрешите войти.
Начальник хмуро разрешил.
Никулин начал разговор тонко, с дипломатией.
— Скажите, пожалуйста, вы имеете какие-нибудь сведения о том эшелоне, что проходил здесь три дня назад утром?.. Тот самый эшелон, на который немцы напали.
— Имею сведения, — ответил начальник. — А вам зачем?
— А мы те самые моряки и есть, что его отстояли.
Сразу все переменилось. Хмурость начальника исчезла без следа. Он сбегал в соседнюю комнату, принес два стула, усадил гостей, крепко пожал им руки, назвав при этом себя Тихоном Спиридоновичем Вальковым. Разговор начался по душам.
Он был странный, смешной человек — этот Тихон Спиридонович Вальков. И лицо его, и шея, и руки были усеяны частой россыпью веснушек, даже в бледно-серых галочьих глазах его Никулин заметил вокруг зрачков коричневые крапинки. Обрадовавшись гостям, он уже не мог успокоиться и все остальное время пребывал в мелком суетливом движении: почесывался, ерошил пятерней волосы, хрустел пальцами, двигал чернильницу, теребил себя за ухо, покусывал губы. Впрочем, во всем остальном он оказался человеком толковым, на вопросы моряков отвечал с военной краткостью и точностью. Да, состав, который они отбили у немцев, благополучно проследовал дальше и, надо полагать, уже прибыл к месту назначения. Ходят ли поезда? Нет, не ходят. Двое суток назад движение прекратилось. Одновременно оборвалась и связь в обе стороны. Говорят…
Здесь начальник запнулся, опасаясь, как бы его не обвинили в распространении слухов.
— Посторонних нет, только свои, — подбодрил Фомичев.
— Говорят, что линия и с юга и с севера уже перерезана, — сообщил начальник. — Так что мы, выходит дело, в клещах. Но только я этому не верю, — поторопился он добавить на всякий случай.
— Напрасно не верите, — заметил Никулин. — Раз прекратилось движение и связь в обе стороны прервана, значит что-то неладно.
— Да, конечно. Ожидать можно всего. Вот я и готовлюсь. — Начальник кивнул головой на патроны.
— В партизаны, значит?
— А куда же еще! Не оставаться же немцам служить. Позор на себя принимать. Останешься, а потом, войны, что скажешь? Я человек хитрый, предусмотрительный, — засмеялся начальник. — Я с расчетом живу, на два года, вперед загадываю.