Дафна перебила его:
— Не трать зря сил, Ставрос. Ты хочешь построить для меня мостик, пройдя по которому я субъективно осознала бы то, в чем вы обвиняете Карнеадеса. По-человечески мы понимаем, но как подпольщики резко осуждаем, вот что ты хочешь сказать? Субъективные факторы, объективное воздействие! Послушай, Костас, мне плевать на ваше «человеческое» понимание, на ваше раскладывание человека на объективные и субъективные полочки. Люди вроде Карнеадеса — это монолиты, тут не может быть «да» или «нет». Это цельные люди.
— Да, это люди, а не сверхчеловеки, и не следует приписывать им заранее сверхчеловеческих качеств.
— Ты только посмотри! Выходит, смелый, непоколебимый человек в твоих глазах — уже и сверхчеловек? За исключением одного — Константина Ставроса, да? Потому что он, будучи обыкновенным человеком, дважды побывал в аду и вышел от туда победителем. Дважды, нам это известно.
— Ах, Дафна, там были и случайности, и везение, невероятное везение. Они схватили меня в конце октября сорок девятого года, когда демократическая армия в Северной Греции была окончательно разбита. Мы спустились с гор, надеясь пробиться. На каждого из нас, безоружного, приходилось по десять бандитов генерала Папагоса. И по сей день в деревнях, затерявшихся в бесконечных лесах между Смоликасом, Митсикели и Тимфи, поют песни о наших подвигах. Наши дела стали легендой, но, когда я, подстреленный, лежал в темной камере в Треневе, я об этом и думать не мог. Полиция взялась за меня всерьез: до них дошел слух о последнем грузе югославского оружия, который якобы где-то спрятан. И кто-то сказал им, что я, мол, знаю где. Я изворачивался как мог, а они каждый день хлестали меня так, что кожа летела клочьями. Однажды я уже был готов выложить все, но в последнюю минуту мне пришла в голову еще одна ложь, которая показалась им правдоподобной, и они отстали от меня. Когда они ушли, меня обуял страх: что случится, когда они обнаружат, что я их опять одурачил? Я стал кричать, звать тюремщика, я колотил в дверь, охваченный одной мыслью — рассказать все, пока они не успели добраться до монастыря святой Параскевы, который я им назвал. Я кричал и кричал, но тюремщик, наверное, думал: пусть эта свинья наорется вволю! Когда он вечером бросил в камеру заплесневевший кусок кукурузного хлеба, я уже перестал паниковать. Поверь мне, Дафна, не окажись этот тип таким ленивым и равнодушным, я выдал бы укрытие и предал бы товарищей, готовившихся перенести оружие в другой тайник…
Дафна рассеянно прислушивалась к отдаленным шумам большого засыпавшего города, Костас говорил о жизни. Там, в Салониках, тоже была жизнь: смеющаяся и плачущая, согбенная и распрямившаяся, там были надежда и отчаяние. Но какая связь между той жизнью и этой? Как страшно одиноки были сейчас они. И как одинок тот, может быть, тоже подстреленный, лежащий в камере тюрьмы Генти-Куле! Она положила ладонь на руку Ставроса и прошептала:
— Это правда, никто не может до конца поручиться даже за себя самого, — и пока она произносила эти слова, ей вспомнилось, как полвечности назад — да, прошло целых полвечности, пусть для других это было всего несколько недель — ее муж тоже сказал: «Кто может утверждать, что останется таким, как есть…»
Они коротко попрощались и, погруженные в свои мысли, разошлись по домам. «Какие мы странные люди, — думал Ставрос, — я как бы одержал победу, но от нее мне больнее, чем от любого поражения. Я разрушил самое лучшее в жизни этой женщины и еще потребовал от нее, чтобы она сочла особо высокой сознательностью то, что ей придется жить в развалинах…»
«Никто не знает, останется ли он таким, как есть, говорил Фонда, — так думала Дафна. — Никто! Об этом дано судить лишь потом, когда, пройдя сквозь огонь, он не сгорит. А раз такие люди были, мы надеемся, что они есть и будут всегда. До сегодняшнего дня человеком, глядя на которого можно было черпать надежду, являлся Ставрос, а ведь своей славой он обязан стечению обстоятельств… Что же остается, кроме мрачной мудрости: никто не знает, останется ли он таким, как есть… Ах, Фонда!
Но… если никто не знает, останется ли он таким, как был, значит, никто не знает, сделается ли он другим. И все же история Константина Ставроса — это история Константина Ставроса. Из нее не вытекает, что Карнеадес сдался».
Галинос прожил в Афинах пять дней. Ежедневно по нескольку часов проводил в ГДЕА, Центральном управлении национальной безопасности, остальное время — на террасе отеля «Хилтон» на площади Синтагматос, ночи — в интимных кабинетах ресторанов у подножия холма Лукабетос. Он считал это вознаграждением за тоскливые часы ожидания в «Средиземноморской». Недостатка в деньгах сейчас не ощущалось: мистер Мак-Дональд купил у него подробный отчет о происшествии на Касторийском озере. Поэтому Галинос мог позволить себе просиживать ночи в дорогих ресторанах, где шиковала «золотая молодежь». И только дамы, которых он приводил в серые предрассветные часы в свою квартиру у вокзала, не вполне отвечали его вкусу. Он предпочел бы красавицу из «Средиземноморской»…
В первый день у Галиноса были неприятности в управлении. Его непосредственный начальник, полковник, выразил неудовольствие чересчур большими затратами. Ну да ладно, все равно о жизни в «люксах» придется забыть. Когда он вернется в Салоники, подпольщики устроят его на нелегальной квартире. Если этого не произойдет, он вынужден будет признаться, что не продвинулся вперед ни на шаг.
За день до его отъезда обстановка в ГДЕА разрядилась. Из Салоник прислали авиапочтой третий номер «АВРИОНа»; к нему было приложено письмо взбешенного генерала Цоумбоса. Но Галиносу удалось убедить полковника, что руководство подполья «проглотило» сообщение с Касторийского озера — иначе не появилось бы прочувствованного некролога. Это подготовит почву для теплой встречи «товарища Галиноса, вырвавшегося из рук палачей».
— Будем надеяться, что афинское руководство компартии не придаст особого значения этому некрологу. Иначе, наткнувшись на имя выдуманного Георгия Мавилиса, могут затеять проверку.
— Тогда им придется прочесать всю Западную Македонию.
— Будем надеяться на лучшее. Успеха вам! — сказал полковник.
Галинос вышел из управления с чувством человека, значительно упрочившего свое положение. Перед отъездом он написал письмо:
«Дорогая Зоя! В мой последний приезд в ваш город я просила Елену Костанос, хозяйку шляпного магазина на улице Рузвельта, отложить для меня восхитительную шляпку — денег при себе не оказалось. Мадам Костанос была настолько любезной, что согласилась подождать с оплатой до пятницы. Я очень прошу тебя, дорогая, зайти туда и купить для меня эту шляпку, а то я боюсь упустить ее… Ты назовешь мадам мое имя, и она отдаст тебе покупку. Ты окажешь огромную услугу своей Александре Сантис».
Письмо Галинос адресовал Зое Пердикарис, Салоники, главпочтамт, до востребования. Он велел отправить письмо с курьером в Верию и там бросить его в ящик.
Идею со шляпной мастерской ему подал полковник. У мадам Костанос была прочная репутация в управлении безопасности, а ее элегантная мастерская — награда за немаловажные услуги, которые она, в прошлом весьма интересная дама, оказывала почти всем греческим режимам. Мадам будет рада еще раз услужить, на ее молчание можно вполне рассчитывать. Предосторожности ради полковник связался по телефону с генералом Цоумбосом и поинтересовался, не замешана ли мадам в последнее время в чем-то предосудительном.
Об этом телефонном разговоре Галинос ничего не знал. Зато генералу стало известно о письме, и он решил установить наблюдение за окном выдачи заказной корреспонденции и выследить получателя. Самое время доказать верность испытанных приемов криминалистики и утереть нос этим модничающим умникам.
Когда рейсовый самолет перелетал через Волосский залив и вдали показались апельсиновые плантации, Галинос услышал, как одна дама сказала своему соседу, что в Волосе самый отвратительный почтамт на всю Грецию: письмо, которое она отправила в Салоники, шло туда целых две недели, а второе вообще не пришло. Эти слова засели у него в мозгу. И правда, у греческой почты нет ничего общего с пунктуальностью и обязательностью почты англосаксонской. И в Верии дело обстояло, конечно, не иначе, чем в Волосе. А ведь письмо к госпоже Пердикарис было фактически пуповиной, связывающей его с тамошним подпольем. И вдруг ему подумалось, что операция провалена, даже не начавшись. Можно не сомневаться, что подпольщики видели, как его арестовали на вокзале или узнали об этом другим путем. Тогда им незачем ждать письма из ЦК.