— Спасибо тебе, — сказал дед и неожиданно дал Вольке подзатыльник. — Благодари человека, благодари, тебе говорят.

Она смотрела на меня, и в ее взгляде я не видел ни испуга, ни вины, только любопытство. Словно был я игрушкой, которую ей не терпелось выпотрошить, чтобы узнать, что там внутри.

— Ладно, мы с ней сами разберемся, — сказал я, вспомнив пощечину.

Эти мои слова словно бы освободили деда от несвойственной ему скованности. Он затоптался на месте, стуча протезом и подталкивая Вольку.

— Чертова девка! — то ли восхищаясь, те ли возмущаясь, заговорил он. — Тринадцатый год ведь, почти невеста. В мое время таким приданое готовили, а эта — чистый мальчишка…

Волька вдруг вырвалась и убежала, а дед, словно того и дожидался, уцепил меня за рукав, усадил на скамью.

— Послушай-ка, а я ведь знаю, где бумаги-то колхозные.

Я оглянулся, чтобы, не дай бог, начальник или старшина не услышали.

— В колодце надо искать. Он тогда во дворе был, где правление колхоза находилось. В последний день прятали, не оставалось ночи, чтобы зарыть незаметно. Опять же воск. Зачем воском-то заливали, смекаешь? Чтоб не промокло, значит…

— В земле тоже может промокнуть, — сказал я больше машинально, чем из интереса. Что-то перевернулось во мне за это время, и не было уж того нетерпения во что бы то ни стало найти образец почерка Анны Романько. Кто бы ни написал записку, теперь это не имело значения. А тень, которая в случае огласки ляжет на Татьяну, так тенью и останется.

Даже если выяснится, что записку писала не Анна, что это докатившаяся до нас фашистская провокация. Люди есть люди, иные и экспертизе не поверят…

— Семен Иванович, — сказал я, — пусть этим Волька займется, она найдет…

— Она-то найдет. Нырнет в колодец — и поминай как звали.

— Тогда Тане скажите, учительнице. Они ж собирают все об истории поселка. А мне некогда, честное слово. Хоронить будем Ивана-то, сами знаете, сколько хлопот.

— Как не знать, — быстро согласился дед и задумался, как все старые люди, когда речь заходит о вечном покое. — Меня-то не забудьте позвать.

— Всех позовем…

Меня опять заносило. Конечно, я знал, что предстоит захоронение останков Ивана Курылева, но не имел представления, какую роль во всей этой процедуре отведут мне. Я говорил уверенно, наверное, потому, что не мог изображать незнайку сразу после того, как пережил (все-таки пережил) гордое чувство исключительности, когда меня встречали стоя.

— Некогда мне, Семен Иванович, честное слово. — Я поднялся, и дед тоже вскочил, торопливо начал жать мне руку.

— Заходи, если что, в любой час заходи, мы с Волькой всегда будем рады…

Он еще что-то говорил мне вслед, а я уже шел, почти бежал к спасительному крыльцу, радуясь такому ко мне отношению и не зная, куда деваться от непривычных похвал.

Но дел у меня в тот час не было никаких. Как воробей, которого спугнули с облюбованного места, я, послонявшись по заставе, снова вернулся в беседку, сел на скамью и стал смотреть на море, вновь и вновь вспоминая Волькин восторженный взгляд и дедовы торопливые слова, «Странно человек устроен, — размышлял я, почему-то сразу кинувшись в обобщения. — Жаждет похвал, а сам убегает от них, а потом снова ждет, когда похвалят. Словно он всю жизнь ребенок, которого надо гладить по головке». И еще я подумал о роли похвалы в воспитании, по-новому оценил любимую фразу бабушки: «Не похвалишь — не поедешь». А поскольку похвала — та же благодарность, то мысли мои тотчас и перекинулись на нее, словно я уже сверхсрочник и стал прапорщиком и обязан думать, как пронять нашего брата.

— Костя?!

Голос был таким, что я его вначале и не расслышал. Да и никто на заставе, кроме двух-трех приятелей, не называл меня по имени. В армии, как известно, у человека остается только фамилия. С прибавлением воинского звания.

— К-костя! — Теперь в голосе звучали уже настойчивость и обида.

Оглянувшись, я увидел Таню, стоявшую у входа в беседку. В белом платье и белых, никогда мною не виденных туфельках, она была как фея из праздничного сна.

— Доброе утро.

— Д-да какое же утро?!

— Это там день, — я кивнул в сторону поселка, — а у нас еще подъема не было.

— Ну вы и сони!

Она засмеялась тихо, смущенно. И до меня вдруг дошло, что она имеет в виду не всех пограничников, а меня одного. А раз так, то, стало быть, она давно тут и знает, что я завалился спать еще с вечера, и ждет, когда соизволю проснуться. Теплая волна признательности окатила меня. Захотелось сказать что-нибудь особенное, чтобы и она тоже поняла, что ничего я не забыл, а только подрастерялся после проклятой записки. Но вместо этого выпалил банальную фразу:

— Солдат спит, а служба идет.

Она замолчала, посмотрела на море, на небо и снова на меня.

— Вот вы к-какой, ок-казывается, смелый!

— Да разве я смелый!..

Но человеку, видать, свойственно стремиться к соответствию с мнением о нем. Холодея от собственной решимости, я добавил:

— Был бы я смелый, еще в прошлом году поцеловал бы вас.

— Да?! — деланно изумилась она. И лукаво сощурилась и задрожала губами, собираясь сказать еще что-то. А я ждал, думая, что если теперь не обидится, то возьму и поцелую, не обращая внимания, что окна заставы все нараспашку и что оттуда, из глубины, может, смотрит начальник. Но тут рядом послышался радостный возглас:

— Вот вы где!

Рыжая Нинка обежала беседку и явилась перед нами, тряхнула кудрями, плюхнулась на скамью напротив.

— А я думаю: куда это Таня вырядилась? А она на свиданье…

Таня сразу переменилась, сидела пай-девочкой, положив руки на колени, полуобернувшись, смотрела в море.

— А чего тут Волька делала? — холодно, с явным намерением переменить тему разговора спросила Таня. — В калитке чуть не сшибла меня, так бежала. Я подумала: уж не натворила ли еще чего?

— А она влюбилась! — захохотала Нинка.

— В кого?

— В кого, в кого, вот в него.

В первый миг я был возмущен. Но возмущение как-то сразу улетучилось, и вместо него заметались в душе удивление, смущение, радость. Что меня обрадовало, я и сам не знал, сидел, глупо улыбаясь, не решаясь взглянуть на Таню.

Вслед за Нинкой, как дух из-под земли, явился Костя Кубышкин, затоптался возле беседки, не решаясь войти. За ним пришел Игорь Курылев, сел на скамью, не глядя на Таню. На крыльце нетерпеливо похаживали еще двое наших. Они поглядывали поверх беседки и поправляли ремни, что означало последнюю, готовность присоединиться к нашей компании.

— Скоро подъем? — спросил я, ни к кому не обращаясь, чтобы хоть как-то нарушить затянувшееся молчание.

— Все уже поднялись, — тотчас отозвался Костя, — Счас построение будет.

— Да? — изумился я так, словно это было для меня внове. — Мне ведь еще побриться надо…

Но я не успел даже встать, как у ворот требовательно загудела белая «Волга». Тотчас на крыльцо вышел начальник заставы, быстро сбежал по ступенькам и, поправив ремень, крикнул:

— Застава, смирно!

И пошел строевым шагом через плац навстречу въезжавшей во двор машине.

Из «Волги» вышел худощавый, почти весь седой начальник политотдела полковник Игнатьев, вскинул руку к фуражке, выслушал обычный доклад, что на заставе без происшествий, и оглянулся на вороте, в которые въезжал большой крытый ЗИЛ. Машина остановилась возле газона, отгораживавшего плац от нашей спортплощадки, и из кузова сразу же, словно торопясь куда-то, начали выпрыгивать сержанты и прапорщики. Первые спрыгнувшие протянули руки к кузову точно так, как делают мужчины, когда собираются помочь сойти женщинам. Из кузова им подали ослепительно сверкавшие на солнце оркестровые трубы. Они положили трубы на траву, снова протянули руки и приняли, осторожно вынесли из кузова… красный гроб.

И сразу все стало ясно. Я думал, что меня это дело никак не обойдет, а оказалось, что все уже решено и вот и начальник политотдела прибыл с оркестром, чтобы отдать последний долг бывшему пограничнику, геройски погибшему Ивану Курылеву.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: