— Нет, что ты, — отвечала Сюннёве и не возвращалась домой раньше сумерек.
А тут снова объявились оба ее жениха.
— Пусть она сама решает, — сказала мать и отец по обыкновению, согласился с нею. Но когда молодые люди обратились к Сюннёве и попросили ее согласия на брак, она ответила решительным отказом. Потом появились и другие претенденты на руку Сюннёве, но всем им пришлось возвратиться восвояси не солоно хлебавши.
Однажды Сюннёве помогала матери мыть посуду из-под молока и мать спросила ее, нравится ли ей кто-нибудь. Вопрос был задан в лоб, и Сюннёве покраснела.
— Может быть, ты уже кому-нибудь обещала? — снова спросила она, строго глядя на дочь.
— Нет, — быстро ответила Сюннёве. Больше они к этому разговору не возвращались.
Сюннёве считалась одной из лучших невест в приходе и поэтому привлекала множество любопытных взоров, когда шла в церковь, единственное место, где она бывала, если не считать родного дома. Она не ходила на танцы и вообще не принимала участия ни в каких деревенских развлечениях — ведь родители ее были гаугианцами. В церкви Торбьорн сидел прямо напротив нее, но они никогда не разговаривали, чтобы избежать всяких сплетен. Многие высказывали предположение, что между ними что-то произошло, а поскольку они относились к друг другу совсем не так, как другие влюбленные, то это вызывало массу всяких кривотолков.
Торбьорна в деревне не любили. Он это чувствовал и, встречаясь со своими сверстниками на вечеринке, танцах или свадьбе, вел себя крайне заносчиво, а несколько раз дело доходило до драки. Но с тех пор как многие испытали на себе тяжесть его кулаков, драки прекратились. Зато Торбьорн рано привык к мысли, что никто не смеет стать ему поперек дороги.
— Ты уже даешь волю рукам, — говорил Семунд, — но запомни, что пока еще моя рука посильнее твоей!
Прошла осень, за ней зима, наступила весна, а по-прежнему никто не мог сказать ничего определенного. В деревне так много судачили об отказах, которые получали женихи Сюннёве, что в конце концов ее почти оставили в покое. Но с Ингрид они были неразлучны. Скоро им предстояло вместе переселиться на горный выгон, потому что отец Сюннёве купил часть выгона, прежде принадлежавшего Гранлиенам. И до них теперь часто доносился голос Торбьорна, распевавшего какую-нибудь веселую песенку.
Стоял чудесный весенний день. Солнце уже клонилось к закату, когда Торбьорн наконец закончил работу, присел и глубоко задумался. Мысли его все время возвращались к тем сплетням, которые ходили по деревне о нем и Сюннёве. Он лег на спину, на красновато-бурый вереск, скрестил под головой руки и стал смотреть в необъятную глубину неба, синеющего сквозь густые кроны деревьев. Зеленые листья и иглы сливались в один трепещущий поток, а темные ветви резко выделялись на его фоне, образуя причудливый фантастический узор. Когда ветер отгибал в сторону какой-нибудь листок, то через образовавшийся просвет проглядывал маленький кусочек неба, а там, где кроны деревьев не касались друг друга, небо низвергалось широкой рекой с капризными изгибами, устремляясь куда-то вдаль… Эта картина настолько заполнила его душу, что он весь отдался размышлениям об окружающей его природе.
Неподалеку от него росла; береза. Она смеялась тысячью своих глаз, задорно поглядывая на ель. Сосна, полная молчаливого презрения, сердито расправила свои иглы: воздух становился все ласковее, все теплее, молодые деревца, пробуждаясь от зимней спячки неудержимо тянулись к небу и щекотали своей молодой листвой у нее под носом.
— Интересно, где вы были зимой? — ехидно спрашивала сосна, обмахиваясь ветвями и выпуская от нестерпимой жары смолу. — Ну и жарища, и это на Севере, уф!
А над всеми деревьями возвышалась старая седая ель. Она была очень высокая, но все же при случае могла опустить свои мохнатые ветви почти до самой земли и потрепать за вихор нахальный клен, да так, что его пронимала дрожь в коленках. В свое время люди то и дело обрубали нижние ветви этой гигантской ели, поднимаясь все выше и выше по ее стволу, пока наконец ей это не надоело, и тогда она выросла так высоко, что стоявшая неподалеку тоненькая елочка вдруг испугалась и спросила старую ель, не забыла ли она о зимних бурях.
— О зимних бурях? — насмешливо переспросила ель и, воспользовавшись порывом северного ветра, так отхлестала дерзкую по щекам, что та едва не потеряла своей горделивой осанки, а это что-нибудь да значит. У огромной мрачной ели были такие могучие корни, что они расползлись почти на шесть локтей от ствола и были толще, чем самые толстые корни ивы, о чем та застенчиво шепнула как-то вечером хмелю, влюбленно обвивавшему ее ствол. Эта огромная ель, вся заросшая хвоей, сознавала свою силу и величие, и когда люди подходили к ней, она гордо поднимала ветви у них над головой, словно говорила:
— Что ж, рубите, если можете!
— Ну нет, теперь им до твоих ветвей не добраться! — сказал как-то орел — царь птиц, подлетая к ели. Он был настолько любезен, что опустился прямо на ель, с достоинством сложил свои крылья и стал чистить перья, запятнанные кровью какого-то злополучного ягненка.
— Видишь ли, я хочу предложить своей царице поселиться здесь, в твоих ветвях. Дело в том, что она ждет птенца — добавил он тише, глядя на свои обнаженные ноги, и вдруг смутился, потому что на него сразу нахлынули воспоминания о тех весенних днях, когда под первыми лучами солнца тобой ни с того ни с сего овладевает сладкое безумие. Но вот он снова поднял голову и посмотрел из-под густых бровей на черные скалы: не пора ли царице в путь, ведь она так страдает, она скоро будет матерью… Он взлетел, и через минуту ель увидела высоко-высоко в синем небе, выше самых высоких горных вершин, орлиную чету, которая, возможно, обсуждала в это время свои домашние дела. И ель невольно почувствовала некоторое беспокойство, ибо, хоть она и была очень высокого мнения о своей особе, ей бы очень хотелось баюкать на своих ветвях орлиное семейство. Но вот орлы вернулись и опустились прямо на ель. Не тратя времени на разговоры, они принялись собирать сучья для гнезда. А ель еще шире расправила свои ветви: ведь теперь и подавно никто не решится посягнуть на них.
Между тем по всему лесу пошла молва о том, какой чести удостоилась старая ель. Недалеко от нее росла прелестная маленькая березка. Ее стройная фигурка отражалась в зеркальной поверхности озера, и она считала, что уже может рассчитывать на взаимность молодого снегиря, который нередко дремал после обеда на ее ветвях. Березка дарила снегиря ароматом своей зелени, приклеивала к своим листочкам всяких мелких насекомых, чтобы снегирю было легче ловить их, а в жару даже устраивала из веток маленький домик, крытый зелеными листьями; снегирь совсем уже было решил обосноваться здесь на лето… и тут, как назло, на большой ели поселился орел. Пришлось снегирю искать новое пристанище. Вот было горе-то! И он грустно прощебетал свою прощальную песенку, но только тихо-тихо, чтобы чего доброго не услышал орел. А березка так горько плакала, роняя слезы в ручей, что, казалось, даже подурнела от горя. Переполошились и воробьи в ольховой рощице. Раньше они вели такую развеселую жизнь, что живущий неподалеку на старом ясене дрозд никогда не мог вовремя уснуть и постоянно бранился по этому поводу. Всегда серьезный дятел с соседнего дерева так смеялся над ним, что раз чуть даже не свалился на землю. И вдруг они увидели орла на большой сосне! Тут и дрозд, и воробьи, и дятел, и вообще все, кто умел летать, кинулись сломя голову, кто куда. А дрозд дорóгой клялся и божился, что теперь уж он выберет себе квартиру подальше от таких соседей, как воробьи.
Лес опустел и теперь стоял одинокий и всеми покинутый, а над ним светило солнышко. Ведь его единственной радостью отныне должна была стать большая ель, а какая от нее радость!
В лесу росла осина. Она очень страдала от одиночества и вечно завидовала другим деревьям. И вот однажды можжевельник сказал ей:
— Ведь у тебя такие редкие и прямые ветви, что ты никогда не приютила ни одной птички, и уж тебе-то горевать особенно нечего.