Афоня распарился, волосы прилипли ко лбу, ноги заплетаются.

— Давай, Афоня, поднесу тебя, — у Ульяны сердце заходит.

— Я тяжелый. Я сам, во… — Афоня сбегает к воде.

Подошла и пришла ночь, а наутро новая забота: на воде мок плот, и Кузьму беспокоило, что погниют бревна и все в стружку спустишь, а не оживишь… Кузьма примерялся к плоту. Как ни крути, а вытаскивать надо. Вторая неделя пошла, как пристали к берегу, — плот мокнет.

— Ну что, братья. Приспело хитрое дело! Сколько ни судачь, а лес из реки рыбачь…

С берега к воде прокопали две канавки. В два ручейка положили лаги. Приготовили березовые стежки каждому по росту, по силе. Братья взяли их в руки. Кузьма забрел в воду, отсоединил от плота бревно, развернул его на плаву и подкатил к берегу, братья подхватили его стежками, и все трое навалились, покатили по лагам, с разгону почти достали до половины, но на самом подъеме бревно отяжелело. Кузьма подложил чурбаки, чтобы бревно не сдавало назад. Набрав побольше воздуха, братья подсунули под бревно каждый свой стежок.

— Раз-два — взяли!

Афоня смотрит на братьев: как они, так и он. Приседает, один конец стежка на плече у него, другой под бревном, по команде поднимается, выжимает плечом стежок, и бревно поддается. Еще р-раз! И еще на пол воробьиного шага… И еще… И так до самого конца лаг, на самый бугор, на высокий берег выкатили бревно. Похватали братья ртом воздух, перевели дух — и за другим бревном спустились. И с каждым разом все тяжелеют бревна и тяжелеют и все меньше остается в руках силы. Кузьма понимает опасность: сорвется — в лепешку раскатает братьев.

— Вот что, мужики, — подсунув под бревно чурбак, говорит Кузьма, — вы будете сверху тянуть его веревкой, а я направлять снизу.

Ульяна тоже подбежала, вцепилась в веревку, тянет бревно вверх. У Афони сразу прибавилось силы. От усердия он даже язык высунул.

— Не откуси, Афоня. Чем мед будешь исти?

Афоня смотрит на Аверьяна, облизывает сухие губы и вспоминает, как дома ел мед. Макал в миску теплый хлеб и запивал из кружки холодным молоком. Афанасий сглотнул голодную слюну. Тогда он еще маленьким был. Еще маманя жива была, только все лежала, и няня Клаша шуметь не велела. Уля походит на маманю. Нет, Уля другая. Был бы он такой большой, как Кузя, сам бы на Уле женился. Скорей бы вырасти. Афоня видит себя за столом, няня Клаша и Ульяна рядом, дом, ограду, ребятишки в бабки «зудятся». А он в такую жару, как сейчас, убегал к Аверьяну в мастерскую, падал под верстак на холодные пахучие стружки. Аверьян водит рубанком — вжи-ть, вжи-ть, — и прохладные колечки, как лист, падают на Афоню. Любил Афоня купаться в стружках. А тут даже точила не покрутишь… Афоня только сейчас замечает, что все сидят на обсохшем уже бревне и смотрят на него.

— Ты что, брат, сон наяву увидел? — смеется Кузьма.

Афоня согласно кивает головой. Теперь и Уля смеется, и Афоне хорошо, что все радуются.

— Эхе-хе, — вздыхает Кузьма. — Без кобылы лес не поднять. Хоть и жалко, а куда денешься.

Ульяна понимает Кузьму. Надо бы оставить хоть котелок картошки. Шулемку хоть какую сварить, похлебали бы. Не далее как вчера собрала она картошку, вырезала глазки и посадила в грядку, а может, бог даст, на семена вырастит. Теперь Ульяна видит свою оплошность. Да и Кузьму вовремя не удержала за руку, не удержала: хоть бы ведерко зерна оставить, все поддержка к луку. Лук, что он — трава… Кобылу Ульяне тоже жалко запрягать, вымоталась на пахоте, ветром качает. Кто знает, если бы не Ульяна, Арина бы еще дорогой скопытилась. Ульяна сама не съест, скормит кобыле. Когда шли по тракту, Арине приходилось не только свой, но и другие возы вытаскивать в гору. Ульяна ей то пригоршню крупы, то муки давала, как могла поддерживала. А вот теперь чего дашь, сами зубы на полку?

У Арины хоть травы вволю, не помрет с голоду. А тут хоть ложись да заживо помирай. Ульяна старается думать спокойно, но все равно душа не сапог, не платье, не скинешь и не переоденешь. И сердце болит и сдает не от голода, больше от жалости. Тяжело глядеть, как пластается Кузьма, как тоньшеет шея у Афони, а брюхо, ребра выпирают с лука да щавеля — тоже работает, как мужичок: то боронит, то воду носит, то строгает. Побегать бы парнишке да хорошо поесть. Растет ведь. На Аверьяна так лучше и не смотреть — одни мослы выпирают. А без дела ни минуты. То лопата, то топор в руках. Почернел на солнце, как головешка; так молчун, а тут вовсе слово не вытянешь. Согласен — кивнет, не согласен — помотает головой и опять за дело примется. А что дальше? В голове мутится у Ульяны, и уже не поймет: от голода ли, от страха ли за завтрашний день.

Ульяна стала все чаще уходить на берег. Когда смотришь на воду, на величавый покой реки, становится спокойнее на душе, и вот уже видится дом, высокое отцовское крыльцо. И уже не река перед Ульяной, а бледное лицо отца. Ульяна боится и руку поднять — перекреститься. И все молитвы напрочь вылетают. А присутствие отца она и спиной ощущает. Понимает Ульяна: тяжко там старику одному. Бросила его Ульяна, не раз просила она Кузьму поискать церковь — отмолить душу. Уж не случилось ли чего с отцом? Сердце Ульяны до того сожмется, что она присядет на валежину и, стараясь не дышать, ждет, пока отпустит боль и липкая сладкая тошнота. И снова видела себя с отцом. Он вел Ульяну за руку переполненным тротуаром на городскую площадь, а вездесущие мальчишки шныряли и кричали им навстречу: «Цирк приехал! Цирк приехал!».

Ульяна любила отца, но и боялась, теперь она поняла, что для отца она была всем: гордостью, надеждой и печалью. Харитон Алексеевич любил дочь дико, исступленно, как вдовцы любят детей, вымещая на них свое одиночество, неудачи и неурядицы в жизни. То он требовал от дочери к себе внимания, капризничал, то забывал о ней.

От матери Ульяна осталась пяти лет. Мать ее, Серафима Андреевна, была женщина красивая и взбалмошная. Отца она не любила и, больше того, ненавидела за привычку походя плевать на пол. Через ненависть к мужу Серафима Андреевна холодно относилась к дочери. Смотрела на нее с брезгливым недоумением, угадывая в повадках маленькой Ули черты мужа.

В детстве Серафима Андреевна, одна дочь у родителей, была ребенком избалованным. Жили они зажиточно, на широкую ногу. Кроме пашни и скота имели маслобойню, держали работников. Серафима росла и сразу как бы в один день превратилась в прекрасную невесту. Как-то за обедом, когда у них по своему обыкновению гостил отец Ванифатий, зашел разговор о достойных женихах. Отец Ванифатий возьми да и подскажи, что у мельника Харитошки денег куры не клюют. Харитон собирался ставить паровую мельницу. Отец Серафимы решил при случае повидаться с Харитоном. Понравился ему мужик — рассудительный. У такого должна быть деньга, верно о нем говорят. У такого сквозь пальцы ртуть не просочится. Была бы деньга, а любовь — дело наживное — притрутся…

Отец Ванифатий и венчал Харитона с Серафимой. Венчал с превеликим удовольствием. Он ведь доводился дальним родственником Харитону. Но не задалась жизнь молодых, хотя Харитон и старался: поставил паровую мельницу, пристрой к маслобойне, выстроил каменный с балконом дом. Дел у него было на две жизни. Однако Серафима Андреевна никак не могла примириться со своей участью. Поначалу она тайком от мужа плакала. Потом тайком стала попивать наливку. А когда Харитон уезжал из дома — ударилась в загулы. В дом просачивались с улицы какие-то люди, слышалось, как день и ночь Васька Плут рвал свою тальянку. Улю от греха подальше уводили соседи. Дня через два-три стихало, дом замолкал. И не однажды Серафиму находили без чувств. Отваживали, отпаивали парным молоком. Серафима Андреевна умерла неожиданно: то ли уксусной эссенции на похмел выпила, то ли еще чего — никто толком не знал. Отпели ее наспех и свезли на кладбище. В тот же день непьющий Харитон Алексеевич осушил одним духом четверть казенки и, закрывшись на все крючки и запоры, скрипел зубами, растирая по мясистому лицу непослушным кулаком крупные слезы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: