— Вот мы, Улька, и одни с тобой остались. Недоглядели мать, — Харитон дико кривил рот. Уле было страшно и жалко отца.
И сейчас так живо было воспоминание, что Ульяне стало не по себе.
Выплакался Харитон Алексеевич — и словно забыл о дочери. Изредка в престольные праздники, будучи изрядно навеселе, он спохватывался, звал дочь и начинал ее воспитывать, сравнивать с матерью, упрекать ее. Как бы заново увидел он Ульяну взрослой, заневестившейся. И уже все свои планы строил с расчетом на ее будущее. В женихах не было недостатка, но Харитон не торопил события. Наоборот, выбирал, куражился, и это ему нравилось. Шутка ли сказать, только одного недвижимого приданого сколько! Не считая чистогана в банке. Из своих доходов Харитон Алексеевич не делал секретов. Перебирал Харитон Алексеевич женихов, как картошку перебирают перед посадкой, чтобы ни гнили, ни червяка, а за этим за всем и упустил время. Тут и явился со службы Кузьма. Если бы, конечно, понастойчивее отец действовал, Ульяне ни за что не устоять, все бы ее хвори, мигрени полопались как мыльные пузыри.
Как только Харитон Алексеевич приглядит Ульяне очередного жениха, скажет ей, а в ответ покорное:
— Твоя воля, папаня!
И сразу обезоружит Харитона Алексеевича.
— И правда, зачем торопиться?
А сам все исподволь ждал и надеялся: гляди, и залетит такая птица — все ахнут — с мешком золота. Вот бы винодельный завод прибрать к рукам, подумывал Харитон Алексеевич. Да и сын у Винокурова — Степка — богатырь, но вот пьет. Какое от него семя — род поганить? Об этом тоже думать надо. И отец Ванифатий все старается, правда, постарел, прыть не та, но Харитон Алексеевич ему верит. Можно сказать, он Харитона в люди вывел, но и Харитон пятистенок с садом ему купил, в долгу не остался: живи всласть, отец Ванифатий. Тоже денег стоит. Харитон своего слова ни перед кем не уронил, да что там говорить: свои люди — какие счеты.
Ульяна и теперь не может понять, как она так легко ушла из дома? Она ни о чем не жалела, не каялась, вот только сердце об отце саднило. Жаль было его, и Кузьму, и себя тоже. Отец теперь простил бы. Как он там один? Да и они как будут? Что ж, судьба! Кому что на роду написано. «Чему быть — того не миновать», — утешала она себя.
Плот с каждым днем становился все тяжелее. Бревна не слушались, как Кузьма с братьями ни наваливались на лаги, сил не оставалось, не дотягивали и до обеда. Скрепя сердце Кузьме опять пришлось надеть на Арину хомут и посадить Афоню верхом на кобылу. Арина, вытянув и без того длинную шею, тянула бревно из последних сил, слабел и Афоня. Он едва держался на костлявой спине Арины. Ульяна хватала ослабевшего Афоню, уводила под куст и усаживала в тень. Приносила пирог из щавеля — запеченную на сковороде темно-зеленую лепешку. Пирог был кисло-горький, но Афоня жевал, не чувствуя ни запаха, ни горечи, жевал, запивая отваром шиповника. Вся семья жила на этих пирогах и на отваре.
Отдышавшись и подкрепившись, мужики снова принимались за работу. Уже потемну Кузьма распрягал Арину. Ульяна слышала, как кобыла стряхивала усталость, — остро пахло хомутом и потом. Если Кузьмы долго не было, Ульяна шла сама на берег и заставала Кузьму на валежине.
— Это ты, Кузя?
— А кто еще, — отвечал Кузьма.
И в сердце Ульяны звучно и больно отдавался усталый, тусклый голос Кузьмы. Ульяна садилась рядом и не знала, как утешить, что сказать, но хотелось сказать хорошие, ласковые, ободряющие слова. От воды несло прохладой и огурцом.
— Даст бог, переживем это время. Только бы дотянуть до грибов, ягод — уж немного осталось, а там, гляди, и хлебушек поспеет… — заводила разговор Ульяна.
— Чтобы земля да не родила, такого быть не может, — включался в разговор Кузьма, — хоть и нет мельницы, зерно — тот же хлеб — напарь в чугуне, за милую душу…
— Ты бы, Кузя, между делом корыто бы выстрогал, а то в чем стряпала, в том теперь стираю, грешно, Кузя. А как придется тесто заводить?..
— Выстрогаю, — теплел голос Кузьмы. — Отфугую, Уля, ни у кого такого не будет, во всей округе не найдешь.
— Спасибо, Кузя! Уважил. Мне такое и надо…
Кузьма обнимал Ульяну, и на душе легчало.
На Ангаре в такие часы, как высветлиться последней звезде, воздух, кажется, звенит тоненько-тоненько и, кажется, вот-вот порвется, тогда откроется вся вселенная и Кузьма с Ульяной увидят дали, им уготованные. И все станет просто и ясно, для чего жив человек.
После выгрузки плота сил на жизнь уже, казалось, совсем не осталось. Покачивало ветром, как ту мокрую лиственницу, только и не сваливались, потому что крепко держались корнями за землю. Но Кузьма упрямо брался за топор. В голове бухало, в глазах летали разноцветные метляки, а то и вовсе застилала свет черная пелена. Кузьма садился на бревно и долго не мог подняться. Но, поднявшись, ошкуривал бревна, чтобы не портился строевой лес. В такие минуты Ульяна старалась обходить стороной Кузьму. Удивлял ее Аверьян-молчун. Пока Кузьма собирался, он квашню вытесал, выстрогал, и не какую-нибудь, а из кедрового комля, клепку до желтизны отделал. Кузьма и тот диву давался:
— Ты смотри, братуха, хоть на ярмарку…
— Это Уле.
Ульяна радовалась — золотые руки у парня и душа тоже.
— А я сегодня утром, братка, корову видел, — сказал Аверьян за обедом.
— Ну-у! — Кузьма перестал жевать и уставился на брата.
— Во-он под тем лесом, — показал кружкой Аверьян.
— Погоди, — остановил Кузьма брата, — корова или кто другой? Вглядывался?
— Вглядывался, — пообдумав, ответил Аверьян, — шевелилось — черновина…
Ульяна занесла над столом сковороду с «пирогом», да так и замерла, открыл рот и Афоня.
— Так, так, — потакал Кузьма, — что же не крикнул?..
— Что кричать, в лесу скрылась…
— Корова, говоришь? — никак не мог успокоиться Кузьма. — Неоткуда бы ей вроде взяться…
Кузьма дожевал, вылез из-за стола, сходил достал из сундука бердану, покатал на ладони единственный патрон.
— Ну, на фарт, мужики, — подбросил он пулю, — готовьте дрова, котлеты жарить и варить мясо.
Ульяна и братья проводили Кузьму до опушки. Кузьма вошел в лес, и тут же из-под кустов снялся выводок рябчиков. Мгновенный «фырк», словно скорлупу рассыпали, и вот уже стайка под ельником. Кузьма загнал в патронник пулю и крадучись пошел за ними, но тут же одернул себя:
— Что это я — пулей. Их бы впору солью.
Час проходил за часом, версты немереные, но дичи больше не было. Правда, Кузьма поднял и глухаря, но, пока вскидывал ружье, глухарь подрезал верхушки сосен и упал между ветками. Кузьма поглазел на спутанные макушки сосен, но ничего, кроме старых гнезд да лоскутов голубого неба, не увидел. Взвесил свои силы и далеко в тайгу забираться не решился. До своих добрался уже в сумерки. И всей-то добычи было несколько кусочков затвердевшего лиственничного сока.
— Это вам конфетки лиса прислала, — Кузьма передал Ульяне комочек и устало опустился у костра.
Подкрепившись утром щавельным пирогом с отваром шиповника, Кузьма снова пошел в лес пытать фарт. Встретился лось — переплывал реку, губить зря не захотел, какой смысл: была бы лодка — можно было стрелять. И опять возвратился с пустыми руками. Недалеко от своего балагана увидел колесник, он шлепал вверх по течению, только труба и торчала над водой. Колесник резал наискось реку и вроде даже прихлебывал бортом воду. Кузьма изо всех сил орал, махал руками, рубахой. С парохода его не увидели. Кузьма упал на колени. Пожалуй, впервые в жизни душила слеза Кузьму, он плакал от собственного бессилия, от жалости к Ульяне, братьям… Сколько он пролежал на земле — Кузьма не знал. Слезы облегчили душу, принесли нежданное успокоение.
Кузьма поднялся. Ангара текла натянуто и спокойно, по реке проносило мимо старое остожье. «Не привиделся ли пароход?» — с тревогой подумал Кузьма. Была такая тишина, мир и согласие во всем. И леса, и горы, и травы — Кузьме стало легче.
По дороге попался куст шиповника, цветы привяли, осыпались, и лепестки каплями крови лежали на земле. Кузьма в картуз нарвал душистые лепестки и стал спускаться к протоке. Тут из-под ног выскочила утка и, путаясь в старой траве, припадая на крыло, заковыляла к воде. Кузьма бросил картуз, ружье и бросился за уткой. И вот уже совсем нагнал, но вдруг утка расправила крылья и, не успел Кузьма глазом моргнуть, упала на крыло, и только ее видел.