В то время я был еще настолько далек от Ячменного Зерна, что даже в периоды отчаяния, иногда овладевавшего мной, не обращался к нему за помощью. У меня бывали тогда большие неприятности, житейские и сердечные, которые сами по себе не имеют отношения к этому рассказу, но в связи с ними я переживал душевные бури, непосредственно связанные с историей моих отношений с Ячменным Зерном.
Мое положение было не совсем обычным. Я слишком горячо отдавался позитивистской науке и слишком долго был позитивистом. В пылу юности я допустил обычную ошибку: принялся чересчур ретиво искать правду. Я сорвал с нее все покровы и в ужасе отступил перед ее страшным ликом. Все это кончилось тем, что я потерял свою прекрасную веру почти во все, кроме человечества, вернее — той части его, которая действительно одарена необычайной силой.
Такие длительные припадки пессимизма слишком хорошо знакомы большинству людей, чтобы о них стоило распространяться. Достаточно сказать, что я переносил свою болезнь очень тяжело. Я думал о самоубийстве с хладнокровием греческого философа и жалел лишь о том, что столько близких зависят от меня, нуждаясь в пище и крове, которые я им обеспечивал. Однако это были всего лишь нравственные соображения. Спасла же меня единственная уцелевшая вера — вера в народ.
Все то, ради чего я просиживал бессонные ночи и за что боролся, изменило мне. Успех — я презирал его. Слава — это был остывший пепел. Общество — мужчины и женщины, стоящие над отребьями порта и бака, — оказалось потрясающе убогим в умственном отношении. Женская любовь стоила не больше всего остального. Деньги — но ведь я же не мог спать больше чем в одной постели. А зачем мне доход, превышающий стоимость ста бифштексов в день, если я мог съесть всего-навсего один? Искусство, культура — перед лицом железных фактов биологии они казались мне смешными, а их служители еще того потешнее.
Все это говорит о том, как сильно я был болен. Я — прирожденный боец, и все, за что я бился до тех пор, оказалось вдруг пустым бредом. Оставался народ. Борьба моя была кончена, но я все же видел перед собой еще одно знамя, за которое стоило ринуться в бой, — народ!
Но пока я, дойдя до предела мучений, опустившись на дно отчаяния, блуждал в долине мрака, нащупывая последнюю нить, способную привязать меня к жизни, я оставался глух к призывам Ячменного Зерна. В моем сознании ни разу не мелькнула мысль о том, что алкоголь принесет мне облегчение, что он своей ложью даст мне силы жить. Я видел перед собой только один выход — револьвер, вечный мрак, в который погрузит меня пуля. В доме у меня хранилось сколько угодно виски для гостей. Я ни разу не прикоснулся к вину. Я боялся своего револьвера, особенно в тот период, когда мое сознание и воля мучительно вынашивали в себе лучезарный образ народа. В то время я испытывал такое непреодолимое желание умереть, что боялся, как бы не покончить с собой во сне. Я отдал друзьям свой револьвер и попросил их запрятать его так, чтобы, подчиняясь бессознательному влечению, я не нашел бы его.
Но народспас меня. Народснова приковал меня к жизни. Оставалось еще нечто, достойное борьбы, стоившее ее. Я отбросил всякое благоразумие и с еще большим пылом ринулся в бой за социализм. Я смеялся над предостережениями издателей, источников моих ста бифштексов в день, и проявлял жестокое равнодушие к чувствам инакомыслящих — тех, кого оскорблял, и как грубо оскорблял в пылу сражения! Более умеренные радикалы обвиняли меня в том, что я своей отчаянной и губительной страстностью, своей крайней революционностью задержал развитие социалистического движения в Соединенных Штатах на пять лет. Между прочим, я позволю себе заметить теперь, после стольких лет, что, по моему глубокому убеждению, я ускорил развитие социализма в своей стране — по меньшей мере на пять минут!
Только народу, а отнюдь не Ячменному Зерну, я обязан тем, что победил свою тяжелую болезнь; а в период выздоровления я узнал любовь женщины, которая окончательно залечила мои раны и развеяла мой пессимизм на много долгих дней, пока Ячменное Зерно не разбудил его снова. Но в этот период я уже не так ревностно искал правду и не стремился больше сорвать с нее последние покровы, хотя, казалось, и сжимал их подчас в своей руке. Я не желал снова заглянуть в лицо обнаженной истине, я подавлял в себе желание видеть его во второй раз. И самое воспоминание о том, что я увидел в тот первый единственный раз, я решительно изгнал из памяти.
Я был очень счастлив. Мне жилось хорошо. Я находил радость в ничтожных мелочах и старался не принимать всерьез значительных событий. Я все еще читал книги, но уже без прежнего увлечения. Я и теперь читаю их, но никогда уже не вернется ко мне тот прежний восторг юношеской страсти, с которым я откликался на таинственный голос, призывавший меня разрешить загадку бытия и надзвездных пространств.
Итак, я хотел сказать в этой главе следующее: из тяжелой болезни, которая в свое время может поразить каждого из нас, я вышел без помощи Ячменного Зерна. Любовь, социализм, народ— здоровые идеалы человеческого духа вылечили и спасли меня. Мне кажется, что если когда-либо существовал человек, лишенный от природы всякой склонности к алкоголю, то это именно я. И однако… Но пусть следующие главы расскажут остальное. Из них читатель узнает, какой ценой я заплатил за четверть века общения с чересчур доступным Джоном Ячменное Зерно.
Глава XXIX
Оправившись от своей тяжелой болезни, я по-прежнему продолжал пить исключительно в компании. Я пил только тогда, когда пили другие. Но незаметно во мне стала определяться и расти потребность в алкоголе. Это не было, однако, физической потребностью моего организма. Я продолжал заниматься боксом, плавал, носился под парусами, ездил верхом, жил здоровой жизнью на лоне природы и своим цветущим состоянием привел в изумление врачей, дававших мне заключение о состоянии здоровья при страховании жизни. Оглядываясь теперь назад, я нахожу, что причина этой потребности в алкоголе коренилась в моем мозгу, нервах, в желании во что бы то ни стало испытать душевный подъем. Как объяснить это?
Дело обстояло приблизительно так. Физиологически, с точки зрения вкуса и желудка, алкоголь был мне противен. Он нравился мне не больше, чем пиво в пятилетнем возрасте и красное вино в семилетнем. Работая или занимаясь в одиночестве, я не чувствовал никакой нужды в том, чтобы выпить. Но не то я стал более зрелым, не то умнее (пожалуй, то и другое вместе, а может быть, просто постарел), — не знаю, в чем тут было дело, — только, находясь в обществе, я перестал испытывать от этого удовлетворение и возбуждение. Шутки и забавы, которые прежде развлекали меня, утратили теперь всякий интерес, а пустая, глупая болтовня женщин и напыщенные самоуверенные речи ничтожных тупых мужчин причиняли мне настоящие мучения. Это дань, которую приходится платить за избыточные знания (или за собственную глупость). В данном случае неважно, в чем заключалась причина этого явления, ибо само оно было непреложным фактом. Общение с людьми перестало радовать меня и придавать душевные силы.
Быть может, это происходило оттого, что я слишком высоко парил в облаках, быть может — оттого, что чего-то не увидел. Трудно сказать. Знаю только одно, что я отнюдь не страдал истерией и не был переутомлен. Мой пульс бился вполне нормально, сердце поразило врачей страхового общества своим превосходным состоянием, а легкие просто привели их в экстаз. Я, как и прежде, ежедневно писал свою тысячу слов и с пунктуальной точностью выполнял все житейские обязанности, выпадавшие на мою долю. Я был вполне доволен, весел, спал, как младенец. Но…
Стоило мне попасть в общество, как я тотчас же начинал испытывать тоску, от которой внутренне обливался слезами. Я совершенно лишился способности смеяться вместе со всеми или насмехаться над глупыми рассуждениями тех, кого я считал глубокомысленными дураками; я лишился способности балагурить, как балагурил, бывало, прежде, или принимать участие в глупой болтовне женщин, которые под внешней наивностью и мягкостью скрывают всю прямолинейность и непримиримость своих праматерей — самок обезьян.