— Федя, как сядет за стол, — говорила она оживленно, — так сразу и спрашивает у Марфы Ивановны: «А шанежки будут?» Правда, Марфа Ивановна? И когда он улетел на фронт, мы с Марфой Ивановной решили: только-только получим от него телеграмму о возвращении, тут же начинаем печь шанежки. Целую гору! Правда, Марфа Ивановна? Вот наши погнали немцев от Москвы… Здорово их погнали, Петр Никитич?
— Хорошо погнали, — ответил капитан Шульга.
— Федя, наверно, тоже сейчас там. Ему скоро новый самолет дадут. И его другу Миколе Череде… Что?.. Микола Череда его друг… После войны мы пригласим его к себе в гости… Правда, Марфа Ивановна?
— О господи, — тяжело вздохнула старая женщина.
Опять потянулись короткие сибирские дни и долгие ночи. Бушевали вьюги, трещали лютые морозы, от которых стонали вековые деревья; выли, подбираясь к окраинам городка, голодные волки; плакали женщины и дети — слепыми от слез глазами уставясь в похоронки.
И вот последняя ночь сорок первого…
Стоит командир эскадрильи капитан Шульга на крыльце клуба, слушает доносящиеся звуки музыки, с закрытыми глазами видит танцующие пары и думает о том, что какие бы катаклизмы не обрушивались на человечество, жизнь на земле продолжается, и сама Смерть, каждый день и каждую ночь вырывающая из жизни жертвы, не в силах эту жизнь остановить. И еще думает капитан Шульга о Полинке Ивлевой, чья судьба как бы переплетается с судьбами таких же несчастных женщин, свет для которых надолго, если не навсегда, погас в то мгновение, когда они прочитали страшные слова о гибели их близких.
Уже несколько раз Петр Никитич собирался вернуться в клуб, где летчики, механики, мотористы эскадрильи со своими домочадцами праздновали Новый год, но все не решался: тяжело ему будет видеть Полинку, знает он, что при виде ее опять защемит сердце, так защемит, будто ее несчастье — это его собственное, если не сильнее.
Но возвращаться было надо, надо было перебороть свою слабость, другого выхода Петр Никитич не видел.
Он вошел в тот момент, когда самодеятельный оркестр закончил играть какой-то вальс и танцующие выходили из круга. Капитан Шульга остановился у стены, глазами поискал Полинку.
В белом длинном платье с воланами, необыкновенно оживленная, сейчас как никогда красивая в этом своем нарядном платье, Полинка стояла у противоположной стены и, заглядывая в маленькое зеркальце, поправляла прическу. Но вот она спрятала зеркальце в сумочку, обвела взглядом зал и увидела Петра Никитича. Сделала к нему несколько шагов, но вдруг остановилась и звонким голосом провозгласила:
— Сейчас — белое танго. Дамы приглашают кавалеров. Прошу оркестр исполнить аргентинское танго.
Петр Никтич видел: на Полинку смотрят все без исключения. На всех лицах — улыбки, которые Полинка принимает как знак благодарности за то, что она взяла на себя миссию распорядительницы бала, хотя все эти улыбки выражают сочувствие, а в большей мере и сострадание, ведь ни для кого здесь не секрет, что Полинка после гибели Федора «тронулась умом». Однако сама Полинка далека от мысли, будто ее жалеют. Нет, все эти люди, думает она, любят ее, может быть, любят потому, что здесь нет ни одного человека, который бы не любил ее Федора, а она и Федор — это же одно и то же, к тому же Федор на фронте, а к таким людям относятся с особым уважением.
— Итак, — повторила она, продолжая выполнять миссию распорядительницы бала, — белое танго! Дамы выбирают и приглашают кавалеров!
И первая направилась к командиру эскадрильи капитану Шульге, чуть-чуть присела, как в реверансе, протянула к нему руки:
— Прошу вас, Петр Никитич.
— Спасибо, Полинка, — сказал Петр Никитич. — Я хоть и не ахти какой танцор, но с тобой станцую с превеликим удовольствием.
Валерий Трошин усмехнулся.
— Зачем ей все это нужно? Не могу поверить, будто она совсем не отдает себе отчета в том, что делает. Специально вызывает сочувствие? Но ведь это…
Вероника грубо его оборвала:
— Заткнись! Заткнись, слышишь! Или я при всех влеплю твое оплеуху. — Она окинула его презрительным взглядом и добавила: — Кому бы ни говорить о Полинке, только не тебе.
— А тебе? — зло спросил Валерий.
— И мне тоже. Потому что мы оба с тобой продажные души.
— Разыгрываешь покаяние? Не слишком ли поздно?
— Господи, какой же ты мерзавец!
— Не ори! Люди уже оглядываются. Продолжим дискуссию дома…
Полинка говорила Петру Никитичу:
— А вы притворщик, Петр Никитич. «Я хоть и не ахти какой танцор…» Да вы танцуете, как Бог. Ничуть не хуже Феди. А Федя… Если бы вы знали, как я по нем соскучилась. Даже ночью прислушиваюсь, не постучит ли в окошко. Чуть какой шорох, я вскакиваю с постели, настораживаюсь: вдруг это он… И так каждый день и каждую ночь… Вот и сейчас думаю: откроется дверь и весь заснеженный, в шлеме, в унтах, с планшеткой через плечо появляется он. Может, ведь такое быть, Петр Никитич? Ну скажите, может?
Она даже приостановилась и через плечо Петра Никитича начала смотреть на дверь. Рука капитана Шульги лежала на плече Полинки, и он почувствовал, как Полинка вся напряглась, а через две-три секунды это ее напряжение ушло, и она как-то сразу вся ослабла, обессилела, и Петр Никитич сказал:
— Ты устала, Полинка. Да и я тоже. Давай посидим. Или знаешь что? Я скажу Денисио, чтобы он проводил тебя. Попои его горячим чайком, он ведь один, как перст, поухаживай за ним. Договорились?
— Денисио? — спросила Полинка. — Хорошо. Пусть он меня проводит. Я люблю Денисио. Он очень хороший человек…
Глава шестая
В середине марта неожиданно пришла оттепель. За одну ночь пожелтели на крышах снеговые шапки, утром зазвенела капель, под снегом — пробивая себе дорожку — побежали ручьи.
Такое в этих краях случалось довольно редко, поэтому в раннюю весну никто не верил, а старики говорили:
— Ишо такой стукнет морозишша, што и на печи померзнешь. Так и случилось.
Через неделю «морозишш» действительно стукнул, да такой, как в январе и в феврале. От капели и ручейков — не осталось и следа, снег стал твердым, точно железо, опять от стужи постанывали, будто жалуясь, кедрачи и ели, даже зверье в тайге попряталось в свои норы.
А еще через неделю опять завьюжила пурга. Замела все дороги и тропки, под самые крыши нашвыряла такие снежные завалы, что хоть вылезай из избы через трубу.
В такую вот заполошную ночь, когда и собаку из дому не выгонишь, Денисио вдруг услыхал осторожный стук в деревянную ставню, даже не стук, а поцарапывание, как будто кто-то скреб по дереву. Он чутко прислушался, подумал, что все это ему показалось, но через несколько секунд те же самые звуки повторились, и тогда он, сняв со стены охотничье ружье, заложил в стволы патроны с жаканами, набросил на плечи меховую куртку и вышел в сенцы. Остановившись у двери, снова прислушался. Там, за дверью, некоторое время кроме воя пурги ничего не было слышно, Денисио уже хотел вернуться в комнату, когда до него донесся человеческий голос:
— Откройте.
— Кто это? — спросил Денисио.
Тот, кто стоял за дверью, спросил в свою очередь:
— Здесь живет Андрей Денисов? Денисио?
Сняв засов, Денисио открыл дверь. Снежный залп обдал его с головы до ног, на мгновение залепил глаза. А тот, кто стоял за дверью, спросил:
— Можно?
— Заходите, — сказал Денисио, пропуская мимо себя человека и закрывая дверь.
Человек был с ног до головы весь в снегу, узнать его в темной прихожей Денисио не мог, но голос этого позднего гостя что-то ему напоминал, и он сказал:
— Если вы к Андрею Денисову, так это я и есть.
— Денисио?
— Раздевайтесь. Закоченели, небось?
— Закоченел. Еще бы немного, и душа покинула бы тело.
И вот они в комнате. Денисио усадил человека поближе к еще не остывшей печке, тот, протянув к тлеющим углям руки, смотрел на Денисио и улыбался.
— Значит, не узнаешь?