Миклашевский почувствовал хлесткий удар по правой ноге. Упал. Рука повисла плетью. Не ощущая боли, вскочил и сделал еще несколько шагов к спасительному лесу. Горячие иглы пронзили его тело насквозь, сразу в нескольких местах. Это было последнее, что он помнил, упав на небольшую копну сена, проваливаясь куда-то в темную пустоту…
Он не видел, как с поезда соскочили гестаповцы, как они подбежали к нему, как для верности всадили в лежащего без движения еще несколько пуль… Как они шарили по карманам, забирая документы и громко радуясь, что именно им посчастливилось прикончить «русского шпиона».
Лизавета встала рано, намного раньше обычного. Подошла к окну. Утро едва занималось, и за окном стояла чуть поблекшая синяя мгла мартовской ночи. Неделю гуляла метелица, завывала глухо, плакала, пела и сердилась, наметая и разметая сугробы, А вчера день выдался редкостный, близко к полудню открылась среди тучек прогалинка, сверкнуло весенней синевой вымытое небо, и оттуда, с высоты, словно в распахнутую дверцу, кинулся вниз к земле светлый и теплый оранжевый солнечный луч. Он был как улыбка радости, как вестник надежды. Пробежал по улицам, и город словно преобразился, слетела с него хмурая суровость серых будней. Одним словом, пришел март, месяц света и начала весны.
Набежавшие тучки скоро закрыли солнце, снова воцарилась серая безликость, однако все же пахнуло чуть слышным теплом. С сосулек первые капли соскользнули в снег, пробивая ямки. А к ночи мороз ударил, ветер налетел да к рассвету утих. Деревья застыли в седом инее, словно нарисованные серебряной краской на синей эмали ночи.
Лизавета, стоя у окна, так и подумала – и самой эти слова понравились, даже не верилось, что она сейчас их составила, придумала, и они легли, как строчки из стихотворения. Она улыбнулась, потому что и у нее, как и у всего живого на земле, душа просыпалась навстречу весне и близкой радости.
Вчера письмо получила от Григория Кульги и Галии Мингашевой, написали они ей о том, что встретили на фронте человека, лейтенанта Рокотова, который видел ее Игоря, встречал его, а вернее, провожал, потому как Игорь уходил с группой на важное задание. Письмо принесло радость и надежду. Лиза подошла к кровати, посмотрела на сына. Тот безмятежно спал и во сне улыбался чему-то хорошему. Лизавета поправила одеяло: «Спи, сынок, набирайся силы, расти быстрее…»
Лизавета затопила печь, поставила кастрюлю с водой. До выхода на работу решила она простирнуть Андрюшкины штаны и рубашку да заодно и свое бельишко, изрядно поизносившееся и не единожды латанное.
Сама не помнит, как и зачем подошла к комоду, тронула синюю стеклянную вазу с надбитым краем. Цена вазы той была небольшая, да и щербатина, можно сказать, красоту портила. Но дорога она, ваза эта синяя, была Лизавете не ценностью, а памятью. Подарили ее им с Игорем в день свадьбы, любил ее Игорь, и после боев на ринге в эту вазу он всегда ставил цветы, поднесенные ему как победителю. Лизавета, уезжая из Москвы в далекий уральский город, многие нужные и ценные вещи оставила в своей квартире, а вазу взяла с собой.
Так вот, тронула она эту синюю вазу, а может, лишь чуть прикоснулась, но та вдруг соскользнула вниз и звучно разбилась, словно ее нарочно грохнули об пол. Охнула Лизавета в удивлении, присела, собирая осколки. «Ой, мамочки… Не случилось ли с Игорем чего?..»
Как-то сразу пропала, улетучилась утренняя ее радость, все вокруг поблекло, а сердце захолонуло в нехорошем предчувствии. Слезы как-то сами навернулись, и Лизавета, не сдерживаясь, тихо заплакала… И беззвучно, словно причитая, шептала побелевшими губами: «Только бы живой остался… Пусть будешь раненый-перераненый, только живой был бы… Мой милый и родной! Жизнь без тебя не в жизнь, свет без тебя не свет! Только сохранись, только уцелей!»
Проснулась Марфа Харитоновна, накинув на плечи платок, в ночной длинной сорочке, босыми ногами прошлепала по холодным половицам, молча подошла к Лизавете, обняла ее, прижала к своей груди и, словно дочку, гладила шершавой ладонью по растрепанным волосам, по голове:
– Ну, чего ты, милая, так-то?.. Ну чего раскисла?..
– Ваза… Ваза… Сама, понимаете, я ее чуть тронула… а она… сразу и на осколки… Ой, мамочка моя родная! К несчастью такое… К несчастью!..
– Примета, она, конечно, есть такая… Стекло – оно бессловесное… Так-то оно так, – успокаивающе говорила Марфа Харитоновна. – Да только еще неизвестно к чему, к несчастью или счастью. Поживем – увидим, а загодя, авансом нечего раскисать.
– К несчастью… К несчастью, – не унималась Лизавета. – Я знаю, потому что дурная примета…
– Эхма, родная моя, ты лучше делом займись! Работа, она что твой доктор: успокаивает душу, бабскому горю нашему помогает.
Марфа Харитоновна ссудила ей кусочек мыла («Получишь по карточкам, отдашь!»), принесла из сеней корыто, плеснула воды, в кастрюле нагретой. Лизавета, шмыгая носом, начала свою быструю постирушку. Утро раннее в окна заглядывало первым светом, в печке потрескивали дрова. Начинался еще один день жизни с привычными заботами и хлопотами.
А когда Лизавета развешивала во дворе на веревке на просушку стираные вещи, ее окликнула почтальонша:
– Письмо тебе оцененно, с сургучной печаткой!
Лизавета, замирая на ходу, взяла тонкий конверт, стрельнула глазом по адресу: из Москвы, из отдела, которому подчинялось и ее конструкторское бюро. Помнят, подумала, не забыли. Разорвала конверт, пробежала строчки, отпечатанные на машинке, и сама не поверила. Прижала письмо к сердцу, закрыла мечтательно глаза.
– Ну чего там, сказывай? – любопытно интересовалась почтальонша.
– Вызов пришел! – выдохнула Лизавета и бегом кинулась к дому.
Марфы Харитоновны уже давно не было, бригадир грузчиков уходила на завод чуть свет. Лизавета разбудила Андрюшку, целуя его и плача от радости.
– Вызов пришел, понимаешь! Вызов! Нас в Москву навсегда вызывают, домой поедем! Домой, домой… Там прямо в кухне водопровод, и еще ванна есть. Ты помнишь, как тебя купали?..
Два бельгийских крестьянина, чертыхаясь на своего бургомистра, который в такой ненастный день именно их послал закопать в землю какого-то расстрелянного, добирались на повозке, запряженной лошадью, по лесной дороге к тому месту, на какое им указал немецкий жандарм с бляхой на груди, попивавший пиво вместе с бургомистром. Впрочем, чертыхался больше молодой, а старый, его дядя по материнской линии, молча посасывал трубку и не особенно усердно погонял лошадь.
Выбравшись из леса на луговую пойму, они сразу увидели следы человеческих ног, протянувшиеся с железнодорожной насыпи. Вскоре, у небольшой копны позапрошлогоднего сена, увидели и труп в солдатской шинели, стоптанных сапогах. Убитый лежал лицом вниз, обхватив руками копенку и поджав левую ногу, а на спине его, продырявленной во многих местах пулями, темнело одно сплошное большое кровавое пятно.
– Жандармы и гестаповцы сами своих дезертиров убивают, а мы для них могильщики, что ли? – снова ругнулся молодой, доставая с повозки лопаты.
– Не дезертир он, а, бургомистр сказал, важный государственный преступник, – произнес пожилой.
– Преступников по закону судить надо, а не убивать вот так, как они сделали… Палили, видать, по бегущему. Он, наверное, с поезда сиганул, – размышлял племянник и, увидев нарукавную нашивку остлегиона, понимающе закончил: – Оно видно, какой преступник. – В слово «преступник» он вложил иной смысл. – Русский это! А они для германцев все враги и преступники.
– Русский? – пожилой как-то уважительно посмотрел на распростертого и бездыханного солдата и добавил: – Надо его по-человечески похоронить. Здорово они германцам по шеям надавали на своем Восточном фронте, здорово!
– Жандармы все карманы повыворачивали, все, сволочи, унесли, – чертыхался молодой. – Давай перевернем его, может, во внутренних что осталось. – И, понизив голос, словно его могли подслушать, произнес: – Из отряда просили, что если попадутся какие документы и военные бумаги, так чтоб сразу к ним, в лес.