Затем наступил тот день. Мы сидели в саду, я пересказывал ему только что прочитанную историю.
– Про рыцаря, который не знает, признаться или умереть. Ты рассказывал.
Очевидно, я забыл, что уже упоминал о ней.
– Да.
– Ну и что, признается он или нет?
– Лучше признаться, ответила она. Но она держится настороженно, предчувствуя подвох.
– Так он признался?
– Нет, уклонился.
– Ожидаемо.
Час был ранний, в тот день никому из нас не хотелось работать.
– Слушай, мне нужно забрать кое-что в городе.
Кое-что всегда означало последние страницы от переводчицы.
– Я съезжу, если хочешь.
Он помолчал какое-то мгновение.
– Нет, поехали вместе.
– Сейчас? – Что означало, Правда?
– А что, у тебя есть дела поважнее?
– Нет.
– Ну так поехали.
Он положил несколько страниц в свой потрепанный зеленый рюкзак и перекинул его через плечо.
С нашей прошлой поездки в Б. он никогда больше не звал меня с собой.
Я отложил авторучку, закрыл нотную тетрадь, поставил поверх нее недопитый стакан лимонада и был готов ехать.
Путь к площадке для велосипедов лежал мимо гаража.
Манфреди, муж Мафальды, как обычно спорил с Анкизе, на этот раз выговаривая ему за чрезмерный полив помидоров, что было недопустимо, так как вызывало их ускоренный рост.
– Они будут водянистыми, – поучал он.
– Слушай, я занимаюсь помидорами, ты водишь машину, и все счастливы.
– Ты не понимаешь. В мое время место посадки помидоров периодически меняли с одного на другое, – не успокаивался он, – а рядом сажали базилик. Но вам, бывшим воякам, конечно же, лучше знать.
– Ты прав, – спокойно отвечал Анкизе.
– Конечно, я прав. Неудивительно, что тебя комиссовали из армии.
– Ты прав. Меня комиссовали из армии.
Они поздоровались с нами. Садовник подкатил Оливеру его велосипед.
– Я починил рулевой механизм вчера вечером, пришлось повозиться. И еще подкачал колеса.
Этого Манфреди уже не смог стерпеть.
– С этой минуты я чиню велосипеды, ты растишь помидоры, – заявил оскорбленный водитель.
Анкизе иронически усмехнулся. Оливер улыбнулся в ответ.
Как только мы достигли кипарисовой аллеи, которая вела к главной дороге в город, я спросил Оливера:
– Он тебя не пугает?
– Кто?
– Анкизе.
– Нет, с чего бы? На днях, возвращаясь домой, я упал и здорово поранился. Анкизе настоял на том, чтобы приложить какое-то снадобье. Кроме того, он починил мой велосипед.
Держа руль одной рукой, он приподнял рубашку и показал большую ссадину и синяк на левом бедре.
– И все же меня он пугает, – сказал я, повторяя тетины слова.
– Просто заблудшая душа и все.
Мне хотелось трогать, лелеять, боготворить эту ссадину.
Пока мы ехали, я заметил, что Оливер не торопится. Он не мчался, как обычно, не прибавлял скорость, не устремлялся в подъем в свойственной ему атлетической манере. Казалось, он не спешил возвращаться ни к работе, ни к друзьям на пляже, ни, если уж на то пошло, избавиться от меня. Похоже, у него не имелось никаких планов. Это было мое мгновение в раю, и я знал, несмотря на свою наивность, что оно не продлится долго, и следует насладиться им, пока оно мне дано, вместо того, чтобы портить все своим глупым намерением упрочить нашу дружбу или перевести ее в другую плоскость. Это не дружба, думал я, это ничто, просто минутная передышка. Zwischen Immer und Nie. Zwischen Immer und Nie. Между всегда и никогда. Целан.
Когда мы въехали на пьяцетту, откуда открывался вид на море, Оливер остановился купить сигареты. Он теперь курил «Голуаз». Я никогда раньше не пробовал «Голуаз» и попросил у него одну. Он вынул cerino[10] из коробка, сложил ладони лодочкой возле самого моего лица и прикурил мне сигарету.
– Неплохо, да?
– Очень даже.
Они будут напоминать мне о нем, об этом дне, думал я, понимая, что не пройдет и месяца, как он уедет, исчезнет без следа.
Кажется, в первый раз я позволил себе считать дни, оставшиеся до его отъезда.
– Только взгляни на это, – сказал он, пока мы под утренним солнцем неспешно катили велосипеды к краю пьяцетты, разглядывая пологие холмы внизу.
Отсюда сверху открывался изумительный вид на море, редкие полоски пены прочерчивали воду подобно гигантским дельфинам, разрезающим волны. Крошечный автобус взбирался на холм, трое мотоциклистов в форме тащились за ним, явно недовольные шлейфом выхлопных газов.
– Знаешь, кто по легенде утонул здесь неподалеку? – спросил он.
– Шелли.
– А знаешь, что его жена Мэри и его друзья сделали, найдя тело?
– Cor cordium,[11] в тайниках сердца – ответил я, имея в виду момент во время кремации на берегу, когда один из друзей выхватил из пламени сердце Шелли, прежде чем огонь полностью поглотил его раздувшееся тело. С чего он вдруг расспрашивает меня?
– Есть хоть что-то, чего ты не знаешь?
Я посмотрел на него. Вот он, мой момент. Я мог воспользоваться им или упустить, но в любом случае это было выше моих сил. Или же я мог утешиться комплиментом, но сожалеть обо всем остальном. Впервые в жизни я разговаривал со взрослым, не спланировав заранее, что буду говорить. Я слишком нервничал, чтобы что-то планировать.
– Я не знаю ничего, Оливер. Ничего вообще.
– Ты знаешь больше, чем кто-либо здесь.
Чего ради в ответ на мой полутрагический тон он пытался ободрить меня?
– Если бы ты только знал, как мало мне известно о том, что действительно важно.
Я отдался на волю волн, не идя ко дну, не пытаясь выплыть, просто дрейфуя на месте, ибо в этом заключалась моя правда – даже если я не мог высказать ее или хотя бы намекнуть, я все-таки мог поклясться, что она незримо присутствовала между нами, как потерянная во время плавания цепочка, о которой говорят: Я знаю, она где-то здесь. Если бы он знал, если бы только знал, что я даю ему все шансы сложить два и два и получить ответ, превосходящий бесконечность.
Но если он понимал это, тогда должен был догадаться, должен был чувствовать то же самое, пристально вглядываясь в меня своим стальным, неприветливым, остекленевшим, пронзительным, всезнающим взглядом.
Должно быть, он уловил нечто в моих словах, хотя бог знает что. Возможно, он просто старался не показывать растерянности.
– И что же действительно важно?
Он это намеренно?
– Ты знаешь что. Кому как не тебе это знать.
Молчание.
– Зачем ты говоришь мне все это?
– Потому что я решил, что тебе стоит знать.
– Потому что ты решил, что мне стоит знать? – медленно повторил он мои слова, пытаясь постичь их смысл, уяснить для себя, выиграть время их повторением. Горячо, подумал я, очень горячо.
– Потому что я хочу, чтобы ты знал, – выпалил я. – Потому что никому больше не могу сказать это, кроме тебя.
Наконец. Я признался.
Понял ли он?
Я уже был готов прекратить этот разговор, увести его в другую сторону, сказать что-нибудь о море, или о погоде на завтра, или о том, как было бы здорово дойти под парусом до Э., как всегда обещал отец в это время.
Но, надо отдать ему должное, он не позволил мне увильнуть.
– Ты понимаешь, о чем говоришь?
Обратив взгляд на море, я произнес бесцветным и усталым тоном, служившим мне последним отвлекающим маневром, последней уловкой, последней попыткой к бегству:
– Да, я знаю, о чем говорю, и ты все правильно понял. Я просто не мастер говорить. Но ты волен никогда больше не разговаривать со мной.
– Погоди. Ты говоришь то, что я думаю?
– Да-а-а.
Теперь, раскрыв тайну, я мог напустить на себя непринужденный, слегка утомленный вид, с каким преступник, сдавшийся полиции, признается в очередной раз очередному полицейскому, как он грабил магазин.
– Жди меня здесь. Мне нужно забрать кое-какие бумаги. Никуда не уходи.