В первый раз, когда в квартиру пожаловали немцы, мы с мамой вообще убежали на чердак, как делали во время обысков и облав: искали красноармейцев и партизан. В ту ночь мы просидели до рассвета на чердачной лестнице, а немцы, оказывается, давно ушли. Постепенно мы привыкли к топанью подкованных шипами бутс и могли определить: торопливые звонкие удары ног на лестнице — облава или обыск, шарканье и громкий смех — «наши немцы». Так же, как на стадионе, люди постепенно привыкали к каким-то «своим» немцам, которые не стреляли, не вешали, по крайней мере при нас, а давали работу и платили марками и хлебом. Те, которые приходили по вечерам, тоже приносили еду. Мы надеялись, что и нам что-нибудь перепадет — Кригерша была, как говорили во дворе, «беспутной», то есть доброй и нерасчетливой. Мы уже спокойнее слушали, как топают немцы к тете Ане, и спокойно, насколько это возможно для голодного человека, если в соседней комнате пьют и едят, ложились спать.

Я только делал вид, что ложусь, и никогда не засыпал до тех пор, пока тетя Валя не возвращалась с «гулюшек». Она тяжело садилась на кровать, зевала и шуршала своим шелковым платьем. Ночью она снилась мне, сон кончался тем, что я врывался в комнату Кригерши и колотил фольксдойчихиного дружка, который танцевал с тетей Валей, гранатой по башке. Но тетя Валя повисала на моей сильной и мужественной руке, умоляла не трогать говно, показывала мне глазами, что Генрих и его друг в касках: их не пробьёшь!

Наяву Генрих приходил в пилотке, таскал фольксдойчихе еду, пакетики сахарина и вздыхал: дети не видят настоящий продукт, а им нужно укреплять кости! Но они, немцы, тоже едят эрзац и тоже ждут, когда кончится эта «ферфлюхтер криг»[15]. Генрих показывал фотографию: он, фрау и двое детей. Фрау с белым локоном на лбу напоминала артистку. Однажды я был в немецком кино (иногда немцы показывали фильмы для населения) и видел их прославленную Марику Рокк. Я не мог вспомнить, кого из наших тогдашних звезд она напоминала. Тот же тип, только на немецкий лад — тяжелее и основательней. Потом Генрих прятал фото в бумажник и озабоченно тер лысину. Генрих прятал фотографии своих детей и следил, чтобы фольксдойчихин сын, семилетний Алик, ел чечевичный суп, такой густой, что ложка в нем стояла торчком. Он обжился в этой квартире и уже привычно вешал свои перчатки сушиться на трубу от железной печурки. Он сидел в байковой нижней рубахе, из-под которой выглядывало шелковое белье (я уже знал — это от вшей), в подтяжках, маленький, домашний и совсем не страшный.

Я уже привыкал к тому, что Генрих будет долго ворчать, как потихоньку кипящий чайник — размеренно и неторопливо, про проклятую войну, про жизнь, про семью. И уже не удивлялся, что этот человек, долго и самодовольно рассуждал о том, что немцы «очень порядочная нация», известные в мире своей бережливостью, хозяйственностью, и хотел запретить нам жить так бестолково. Они, немцы, пришли-де в Россию затем, чтобы передать нам свой опыт, а вековую бесхозяйственность вывести, как вывели воровство. Он утверждал, что мы сами виноваты в том, что так долго продолжается «фердамтер криг», потому что русские — фанатики и бросаются под немецкие танки, не соображая, за что они отдают жизни. Генрих обводил рукой Анину комнату, махал кистью, презирая «буржуйки», «каганцы», коммуналки с «удобствами» во дворе.

Иногда мне было жалко Генриха с его виллой, ведь погонят по заснеженной России к фрау и детям. Я представлял это по картинам о наполеоновском нашествии. Надо только продержаться.

Однажды вечером я лежал и прислушивался к топоту футбольных шипов. Куда идут немцы? Повернули не к фольксдойчихе, а направо — к нам. Генрих, Аня и еще кто-то, кто шел совсем тихо, постучали к тете Вале. На своей кровати вздохнула мать тети Вали, пробурчала что-то, взяла на руки внука и ушла на общую кухню. Пережидать.

Там, за дверью, здоровались. Голос нового немца был тихим. Генрих и раньше водил гостей для тети Вали, все они были крикливые, шумные и оказывались то возчиками, то поварами. Тетя Валя пожимала плечами, словно жила на нейтральной территории. Я не удивлялся, что она нравилась всем этим обозникам, а фольксдойчиха говорила, что, пока Генрих на месте, ей, тете Вале, бояться нечего. Обозники громко кричали, как глухие, сами говорили и сами смеялись. А тетя Валя только «гыкала» с южной напевностью: «Та шо вы гаварыте?!» или «И такое скажете!», как будто она понимала, что именно говорили обозники. Впрочем, мне казалось, что тетя Валя, совершенно не зная языка, улавливала что-то такое, что мне, мальчишке, было недоступно. И меня удивляло, что они друг друга понимают, хотя совершенно не знают языка, а я, который учил немецкий в школе и ловко отбрехивался от патрулей на улице, как раз ничего не понимаю.

С одной стороны, тетя Валя держалась строго с этими поварами и повозочниками, как будто сама была бог знает какой интеллигенткой («Интеллигентка не интеллигентка, а все-таки кассир в самом центре!..»). С другой, она так говорила свое «Та ну вас!», что немец удовлетворенно гоготал и уходил. Может быть, ни с чем? Я никогда не думал о ней как о «немецкой овчарке». Тетя Валя — другое. Как все жители нашего двора она напоминала мне жертву землетрясения или потопа… Мы все сидели на узлах…

Обозников приводили обычно к Ане компаниями, новый немец приперся один… Это настораживало. Я лежал на кровати в полной темноте (мы с матерью экономили масло, каганец не горел) и прислушивался к тому, что делается там, за дверью. Я слышал, как фольксдойчиха говорила на полурусском, полунемецком языке. Я представлял ее лицо. Чуть пониже губы родинка, она собирает в узел кожу, и кажется, что именно поэтому Аня картавит. До войны это было физическим недостатком, теперь — чистым немецким произношением. Я чувствовал, что ей хочется угодить Генрихову начальнику, устроить счастье тети Вали и самой погреться у чужого огонька. Генрих щелкает каблуками рыжих сапог и за каждым словом повторяет: «Яволь!»[16] Небось на лысине капельки пота!

Я не представляю себе нового немца. Высокий, голос слышен на уровне картины (взамен Сталина репродукция из «Огонька»). Он смеется: «Ах, зо?»[17], будто только что понял, в чем дело. Может быть, ему неудобно, как интеллигентному человеку (я почему-то убежден, что этот немец — интеллигент)? Генрих и Аня этого не понимают. Первый раз я понимаю то, чего они не понимают. А может, только делают вид, что не понимают? И тетя Валя тоже, наверное, должна делать вид, что ничего не понимает! Я слышу все, что происходит за дверью, как фольксдойчиха беззаботно смеется и говорит: «Битте, битте!» — и выходит из комнаты. И Генрих тоже выкатывается.

Они там, за дверью, вдвоем… Нет, не вдвоем… Как в кино, где часто оказываешься заодно с каким-нибудь героем, пусть бандитом, разбойником, но сильным, — я тоже там. Да, я там! И будто это я говорю с убийственной иронией: «Ах, зо!..» И будто я, развалясь, сижу на стуле и прямо смотрю на тетю Валю. И это я говорю его голосом, тихо и небрежно: «Раздеваться пожалуйста…» И как будто для меня шуршит платьем тетя Валя, хотя я здесь, в другой комнате! Но все равно, и там…

Я закрываю глаза. В темноте плывут, сталкиваясь с оглушительным звоном, пятна. Золотые и черные. Черные и золотые. То, что я не раз видел во сне, и там, на крыше, сейчас произойдет! Не со мной, но как бы и со мной. Я так боялся этого. И хотел. И теперь мне не встать, не уйти от двери: я привык к шорохам и звукам, которые слышались из-за нее, давно находился в ожидании чего-то… Стыдного и сладкого…

Странно, что я не разделяю «его» и себя. Как будто между нами нет разницы, хотя он взрослый и немец, а я… Вспоминаю, что Генрих говорил о каком-то эсэсовском офицере, своем земляке, очень образованном человеке, важной шишке. Генрих давно обещал «девушкам» привести знаменитого земляка.

И мне безразлично, что там, в комнате, с тетей Валей не я, а он! Что-то должно сейчас произойти, иначе я взорвусь. Все равно, кто там, за дверью! Мне необходимо разрядиться. Пусть хотя бы так, если уж я не способен, а этот — интеллигентный, взрослый и знаменитый!..

вернуться

15

Проклятая война (нем.).

вернуться

16

Есть, слушаюсь (нем.).

вернуться

17

Так (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: