Он никогда раньше не слыхал про этого епископа. И понятия не имел, где находится Талавера, знал только…
А где же Паулу ди Соза? — вскричал Фернанду. Ищет ли он нашей дружбы? С нами ли он? Можно ли на него рассчитывать?
Знал он только одно: нет, Паулу не с ними. Уже несколько времени он не водил с ними компанию.
Они побежали к дому родителей Паулу. Нет, Паулу дома нет, но он скоро придет. Мать Паулу, женщина мягкая, приветливая, пригласила ребятишек в дом, хотела угостить питьем. Однако Фернанду решил бежать дальше. А бежали они не спеша. Каждое движение — предельно напряженное и как бы заторможенное. От этого становилось и вовсе жутко. Напряжение росло, шаг за шагом.
Ему хотелось, чтобы они нашли Паулу, хотелось узнать, что тогда будет. Вместе с тем он надеялся, что Паулу им не встретится, общий настрой пугал его, внушал предчувствие, что они совершат что-то запретное или крайне опасное, хотя и знал: сам он на стороне победителей.
Медленно, очень сдержанно, очень настороженно они бежали дальше — шестеро-семеро ребятишек, надумавших дать отпор безбожной силе, которая грозит бедой всему миру, схлестнуться с одним-единственным мальчуганом, своим сверстником.
Сперва через кладбище к рыбному рынку, оттуда напрямик к угольщикам, а после к городской стене; там они в нерешительности остановились, переминаясь с ноги на ногу, как нервные зверьки. Куда теперь? Все воззрились на Фернанду, а он вдруг бросил: туда! Глянув в ту сторону, они увидели Паулу ди Соза, который резво бежал им навстречу, но замедлил шаги и в конце концов, когда они ринулись к нему, замер на месте. Все обступили его, и он тотчас смекнул, что это не те дети, каких он знал.
Отпустите, мне домой надо.
Выкрашенный золотой краской кованый лев над входом Позада-Леан-д'Ору, то бишь подворья «Золотой лев», сделался тускло-серым, изразцовые картины на фасаде оплеснуло тенью, солнце исчезло за крышей дома напротив.
Надо сию же минуту спешить домой, но ведь не уйдешь, невозможно, от страха Мане почти ослеп и оглох. Превратился в податливую, каким-то образом двигающуюся заодно со всеми часть этой ватаги, ставшей сейчас однимсуществом, которое судорожно дергалось, толкало, напирало, пошатывалось. Такое ощущение, будто с закрытыми глазами бестолково топчешься то туда, то сюда; он не сознавал, что происходит. Слышал, как Паулу твердит, что ему надо домой, просит отпустить. Но его не пускали, отталкивали назад, ребятишки сбились в кучку, до того тесную, что при каждом шаге отирались друг о друга, прижимались друг к другу, одно существо с множеством рук, которые без устали раздавали тумаки. Они загнали Паулу в переулок, ведущий к кладбищу, впереди виднелась крашенная известкой кладбищенская стена, в сумерках темно-серая, тишина вокруг, ни криков Паулу, ни жалобных просьб отпустить не слышно, их можно будет снова примыслить позднее, когда вспомнишь эту минуту. Если вспомнишь.
Двое ребят держали Паулу за плечи. Когда он начал брыкаться, еще двое обхватили его ноги. Ребятня что же, сама откуда-то знала, что теперь надо делать, или Фернанду отдал приказ? Он приставил кончик своей шпагик застежке на штанах Паулу, сделал несколько ощупывающих, а затем сверлящих движений, отыскал прореху между пуговицами, — но кто после расстегнул штаны и рывком их сдернул?
Паулу не был обрезан. И они отпустили его. Простили.
Это была первая травля свиней.
Начала не существует. Любая история уже начинается с фразы о том, «что случилось раньше», и представляет собой продолжение, хотя ее заголовок и гласит: «Это не должно повториться!» 15 мая 1955 года австрийский канцлер, австрийский министр иностранных дел и министры иностранных дел союзных держав-победительниц вышли на балкон венского дворца Бельведер, австрийский министр иностранных дел поднял вверх только что подписанный государственный договор и, обращаясь к ожидающим толпам народа, провозгласил: «Австрия свободна!»
Грянуло ликование, люди скакали, кричали, бросались друг другу на шею, вальсировали. А в гуще этой раскрепощенной, освобожденной массы беременная женщина опустилась наземь: у нее начались схватки, на две недели раньше срока, именно в этот день, на этом месте. Как часто они с мужем позднее, годами и десятилетиями, рассказывали эту историю? До чего же она боялась, панически боялась потерять ребенка.
…А еще, наверно, боялась быть растоптанной, умереть самой?
Нет, я боялась только одного: потерять ребенка, думала только о ребенке.
А потом рядом вдруг появился человек в белом халате. Совершенно невозмутимый. Врач, подумала она. Вот повезло. Врач. И успокоилась. Доверилась этому человеку.
Люди кольцом обступили ее… Родильная палата, ха-ха (это Викторов отец). А знаете, кто был этот, в белом халате? На самом деле?
Зачем ты сразу об этом? Каждый раз все мне портишь. Виктор еще не родился, а ты уже готов выложить всю соль! (Это мама.)
Так или иначе, мнимый врач помог, он единственный сохранял присутствие духа, следил, чтобы кольцо людей вокруг нее не распалось, отдавал окружающим распоряжения, приказы; в этом месте рассказа отцу Виктора больше всего нравилось, что человек в халате кричал: «Круг должен двигаться по кругу, круг должен двигаться по кругу!..»
Ясно ведь, что среди людского моря, которое находится в непрерывном движении, те немногие, что стоят вокруг лежащего, рискуют быть сбитыми с ног и в итоге затоптанными насмерть, — он это понял и велел им двигаться! Двигаться! Без остановки! По кругу, вокруг роженицы…
А потом Виктор появился на свет. Тот человек, врач — врач! ха-ха! — поднял его повыше, прежде перерезав перочинным ножом пуповину (перочинным ножом!), и сказал: кричи! Ребенок должен крикнуть! Но вокруг стоял такой галдеж, ведь все кричали «Австрия свободна!», и тогда врач дал Виктору шлепка, раз и другой, посильнее, тут Виктор закричал, да как! Господи Боже мой! Он был жив-здоров и легкие имел хоть куда, ему бы сейчас курить-то бросить, легкие были богатырские, ах, как же он кричал. Кричал без умолку, средь несусветного гвалта, тысячи людей кричали «Австрия свободна!», и Виктор тоже кричал, без умолку, не переставая, Австрия свободна, а дальше я ничего не помню, вроде бы…
Кстати (это отец), врач этот, мнимый, в белом халате, знаете, кто он был? Мясник. Мясник с Вайрингергассе, что прямо за углом, лавка до сих пор существует.
Начала не существует. Не говоря ни слова, Виктор смотрел на Хильдегунду. Пытался понять, откуда бралась ее над ним власть, до того сильная, что он был готов все ей простить, а это ох как много, куда больше, чем он когда-либо мог простить другим. Почему именно ей он мог простить все?
— Снимаю шляпу! — сказала она. — Никак не ожидала.
— Чего не ожидала?
— Того, что ты сделал. Пусть и с опозданием. Ведь со всей этой историей никогда не разбирались. Но раз уж так случилось, хоть и с огромным опозданием, значит, надо с ней разобраться. Это лишь начало.
— Я так не считаю!
— Ты о чем?
— О том, что разбираться незачем. Наоборот. Надо все забыть.
— Шутишь, что ли? Зачем же ты тогда устроил эту бучу, если хочешь забыть?
— Из мстительности.
— В таком случае ты все равно поступил правильно, хоть и по превратной причине.
— Нет, по хреновой причине я поступил хреново. Вероятно, поэтому даже Фельдштайн ушел.
Кулаком Виктор врезал Фельдштайну прямо в лицо, почувствовал, как хрустнула переносица, как зубы Фельдштайна больно впились в костяшки пальцев, он хотел ударить всего один раз, один-единственный, ведь его так и будут вечно лупить, если он хоть раз не покажет, что способен дать сдачи. Слишком часто ему доставалось, поэтому ответный удар просто необходим. Вот он и вмазал — самому маленькому, беззащитному коротышке Фельдштайну. Вмазал всего один раз, а затем случилось то, что из памяти вытравить невозможно: он увидел, как боль обезображивает, как исказилось лицо униженного, казалось, обесчеловеченный вид того, кому задали страху и нанесли травмы, подтверждал, что его можно и нужно запугивать, травмировать, унижать, пинать ногами, осмеивать, колотить. Внезапно Виктора обуяло желание снова и снова бить кулаком по этой роже, потому что она внушала ему ужас, он хотел истребить ее. И он, слабак, бил не переставая, тузил слабейшего, совершенно обезумев, лупцевал не человека уже, а какую-то тварь, разве человек мог стать таким уродливым, разве мог так мерзко, так примитивно скулить, смотреть так умоляюще, так перекривить все свои черты, это же просто какая-то замызганная вещь, из которой не выбить душу, выколотишь всего-навсего сопли, кровь да дерьмо, надо топтать ее ногами, пока это дерьмо не исчезнет, не пропадет наконец в щелях пола. Оно должно исчезнуть, иначе нельзя, нет ему места на свете, пока есть глаза, которые поневоле на это глядят; руками и ногами Виктор норовил уничтожить его, этого урода, но в конце концов его оттащили, а он продолжал дергаться и вырываться из хватки тех, что держали его.