Сегодня вечером ей жарко, как и всем, быть может, больше, чем остальным, потому что она почти не ест. Одно лишь воспоминание об ужине вызывает у нее тошноту; она еще видит себя сидящей за столиком на улице, перед порцией говядины, которую даже не хочется разрезать. Был там еще и горошек, от него пахло псиной. Она встряхивает плотными завитками парика, висящими у щек, и не спеша направляется к железной лесенке. Ничто не заставляет ее торопиться, покидая это место, где она медленно, безмятежно чахнет, с какой-то спокойной надежностью обеспечивающее ей роковой конец. Перед тем как спуститься, она робко заглядывает в зал через щелочку в занавесе и в страхе говорит:

– О! Сегодня опять полно дикарей!

Дело в том, что Довесок боится летней публики. Она знает, что в августе завсегдатаи «Эмпир-Паласа», почтенные лавочники, уступают свои кресла невиданным племенам, чья хриплая и чуждая речь, звучащая в антракте, вызывает тревогу. Ей внушают одинаковые опасения и жесткие тевтонские бороды, и сине-черные одежды пришельцев с Востока, с их гладкой кожей цвета сигары, и загадочная улыбка негров... Это жара приводит их сюда, вместе с другими летними напастями.

Довеску известно, что «дикари» после полуночи выслеживают и обхаживают на безлюдных улицах молоденьких бледных от малокровия фигуранток, которым в театре платят три франка тридцать три сантима в день.

«Ясное дело, жить-то надо, – думает Довесок со своим смирением старой клячи. – Но только не они, только не они, только не эти «дикари»!»

Впрочем, она вернется домой одна. Хоть сил у нее и нет, но она дотащится до квартала Коленкур, за мостом. Там ее ждет душная комнатка на последнем этаже доходного дома, у самого кладбища Монмартр. Тонкие стены не остывают за ночь, а ветер доносит сюда лишь заводскую гарь.

Жить в такой комнате нельзя, в ней нельзя даже спать. Но Довесок купила полфунта слив и съест их, сидя у окна в одной рубашке. Так она пирует летом. Она сжимает косточки двумя пальцами и играет, забрасывая их далеко-далеко, до самого кладбища. Когда в предрассветной тишине слышно, как косточка подскакивает, звонко ударяясь о железный крест, она улыбается и говорит: «Я выиграла!»

В ПУБЛИКЕ

«ФЕНИКС»

– Что будем делать сегодня вечером?

Весь день над промокшим Неаполем стоял пар, как над ванной с грязной водой. Дождь хлещет по заливу, Капри растаял за серебристой стеной ливня. Театральный занавес из лиловатых туч закрывает, потом открывает Везувий, доползает до моря и наконец заполняет все небо, раздавив розовый яркий цветок, распускавшийся на западе...

В пустом, белом, гулком отеле, где мы бросаем вызов холере и ливню с градом, звонит колокольчик. Мы можем бегать или играть в серсо в бесконечной галерее, под унылыми взглядами немецких выездных лакеев. К нашим услугам бильярдная и бар, где дремлет человек в белой куртке, и все лифты, и приземистые горничные с красивыми глазами и жирно блестящими носами... Мы одни в столовой на двести мест, где трехстворчатые ширмы, отделяя нас, скрывают от нашего взора полгектара головокружительно блестящего паркета, но...

– Что будем делать сегодня вечером?

Сначала надо взглянуть на барометр. Затем прижаться лбом к стеклу веранды, чтобы увидеть, как на затопленной набережной качается под ветром висящий на железном столбе электрический фонарь, огромный, точно сиреневая луна...

Между двумя порывами ветра слышен голос, поющий «Bella mia» и «Famme dormi». Это детский голосок, металлический, пронзительный и гнусавый, ему аккомпанируют мандолины. И вдруг я вздрагиваю, увидев лоб, прислоненный к стеклу с другой стороны, глаза, ищущие моего взгляда, – черные глаза под сенью волос, взбитых в живописном беспорядке. Девочка спела и поднялась к дверям получить свои пол-лиры. Я приоткрываю дверь, ребенок протискивается внутрь и, ласкающим движением протянув руку, окинув нас всех снизу вверх выразительным женским взглядом, от которого мы чуть не покраснели, исчезает. Она вся в капельках дождя под негнущейся накидкой с остроконечным капюшоном. Она принесла с собой запах пруда и мокрой шерсти...

– Что будем делать вечером? Ну скажи, скажи, что будем делать вечером?

Полчаса спустя мы расположились в «Фениксе». Это средних размеров кафе-концерт, весь – стены, занавес, коридоры – испещренный афишками, назойливо рекламирующими непревзойденный местный ликер. Дурной вкус этих картинок, старомодные женские силуэты с подчеркнуто высокой грудью и обтянутым задом, – всего этого достаточно, чтобы почувствовать, как мы далеко от Парижа, и ощутить некоторую растерянность...

Несмотря на безжалостный свет прожекторов, все выглядит довольно-таки грустно: в зале всего три женщины, две по-мещански разряженные кокотки и я. Но зато сколько мужчин! Ожидая, когда поднимется занавес, они громко смеются, подпевают оркестру, пожимают друг другу руки, переговариваются через весь зал: среди них царит непринужденность, возникающая в сомнительных местах...

Но зато сколько женщин в программе! Одна за другой: Джемма Беллиссима, Лоренца, Лина, Мария!.. Читая эти благозвучные итальянские имена, я безрассудно надеюсь увидеть розовых, рыжеволосых венецианок, белокожих и чернокудрых богинь Рима, флорентиек с изысканным овалом лица... Увы!

На фоне размалеванного задника, где я вовсе не ожидала увидеть французский замок и мерцающую Луару, проходят Лина, Мария, Лоренца и Джемма Беллиссима, и еще, и еще... Самая хрупкая из них затмила бы кариатиду, поддерживающую балкон. Здесь любят внушительные размеры. Я подозреваю даже, что Лоренца ди Глория, юная еврейка, восполнила изъяны своей еще угловатой фигуры с помощью ваты и скатанных в трубку платков, потому что она размахивает тощими желтоватыми руками, но при этом грудь у нее огромная и столь же несоразмерно пышные бедра, обтянутые лиловым с золотой нитью атласом...

Буря аплодисментов встречает почему-то Джемму Беллиссиму, томную альмею в зеленом газовом платье. Ее приветствуют, хлопают в такт ее целомудренному танцу обнаженной дамы, которая сдержанно улыбается, как бы извиняясь, что так много показывает... В какую-то минуту, обратив к публике свою слишком белую спину, она осмеливается сладострастно повилять бедрами, но тут же отворачивается, будто обожженная взглядами, и снова продолжает свою игру в скромную прачку, скручивающую и разворачивающую усыпанное блестками покрывало...

Здешняя звезда стоит того, чтобы ее посмотреть и послушать. Это Мария X., итальянка лет пятидесяти, но еще красивая и умело наштукатуренная. Я не могу ни отрицать, ни побороть очарование этого изощренного, хотя уже несколько стертого, голоса и этой патетической жестикуляции. Я не могу не признать в ней инстинкт мима, который «подает выражение» лицом, плечом, впадиной крестца, полной и подвижной ногой и, в особенности, руками, неутомимыми руками, мнущими, взвешивающими, ласкающими пустоту, в то время как изможденное лицо, сияющее, притягивающее, смеется, морщится, плачет, не боясь изрезать трещинами плотный слой грима, и притягивает своим хищным взглядом, сердитым изломом благородных бархатистых бровей все вожделения зала.

Люсетта из Ниццы... Я с любопытством ожидала увидеть юную француженку, которой принадлежит такое милое и дурацкое имя. Вот и она. Совсем худенькая – наконец-то! – жалкая в своем коротком платьице с блестками, она исполняет затасканные парижские песенки. Где я видела эту утонченно-небрежную девочку из лавки, с коротким носишком, которая словно бы обижена и боится чего-то? Может быть, в «Олимпии»? Или в «Гето-Рошешуар»?

Люсетта из Ниццы... Она знает только один обаятельный жест, взмах согнутой ковшиком ладони, вкрадчивый и нелепый. Где я ее видела? Ее беспокойный взгляд встречается с моим, и с губ исчезает улыбка, она загорается в больших глазах, обведенных синим. Она тоже меня узнала и теперь не сводит с меня глаз. Она уже не думает о своей песенке, я читаю на этом лице недокормленного ребенка желание встретиться со мной, поговорить... пропев последний куплет, она улыбается мне как-то внезапно, словно собирается тут же заплакать, и быстро уходит со сцены, задев рукой за опору софита.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: