Конечно, во всем был виноват неприятный, высокомерный гинеколог, заменявший ее знакомого врача. Он насильно вытащил из нее ребенка. Против ее воли. Родильная палата со всеми наводящими ужас инструментами больше не была местом, где спасали жизни. Здесь их разрушали. Яркий свет служил предупреждением новорожденному о том, каково ему придется в этом мире. Женщина, полумертвая от боли и тревоги, передумала рожать. Ребенку будет гораздо лучше, если он останется в ней.

— Это как крышка от банки из-под варенья, — говорил гинеколог, размахивая серебряным предметом. — Я прикреплю ее на головку, мы создадим вакуум и вытащим вашего ребенка. Вы должны мне помочь, больше тянуть нельзя.

Она представила себе стол, накрытый для завтрака, в загородном доме в Велюве. Кольца для салфеток из слоновой кости и серебряные крышки на банках с вареньем с выемкой для длинной ложки. Гинеколога маленьким, но уже заносчивым мальчиком на высоком стуле, придвинутом к столу. Помочь — ни за что. Выемку он проделал в ней, вот так запросто, без наркоза, ножницами. Потрясенная и разбитая, она все вынесла. В конечном счете она была уверена, что умрет на родильном столе. Чему быть, того не миновать, подумала она. Ребенок не хочет, я не хочу. И все-таки он родился.

Почувствовала ли она узнавание, когда ребенка положили ей на грудь? Нет, это было скорее естественное воссоединение. Они снова были вместе после зловещего интермеццо, в котором какие-то незнакомцы попытались их разъединить. Теперь им обеим было больно. Она крепко держала малышку и пыталась восстановить их прежний общий ритм. Она была в ярости на врача, медсестер и даже на отца. На всех, кто считал это изгнание нормальным и необходимым. По логике вещей она должна была винить ребенка, ведь он был причиной ее боли и страха, но это было не так. Ребенок с круглой красной отметиной от вакуумной присоски был ее опорой, единственным существом, кому в этой адской палате она доверяла. Ребенок открыл глаза и посмотрел на нее. Да, подумала мать, да, ты.

Перепад температур, пеленки, аэрозольные баллончики с дезинфекционной жидкостью втискиваются между матерью и ребенком. Голод чередуется с насыщением; того, что раньше было естественным, больше нет; ничто не происходит само собой — нужно прикладывать невероятные усилия, чтобы достичь этого состояния. А состояние это больше не присуще двуединому целому; его вытесняют другие состояния: малышка одна лежит в кроватке, а мать, рыдая, стоит в душе. Когда ребенок плачет, попытки по воссозданию двуединого целого зачастую терпят фиаско. Ты берешь ее на руки, качаешь, поешь — все тщетно, недовольство только накапливается, личико багровеет, а из беззубого рта бурным потоком льется протест. Возникает новое беспокойство: все ли с ней в порядке? Достаточно ли она пьет, набирает ли вес, нормальные ли у нее температура и цвет лица? Врачи и патронажные сестры суют свой нос в то, что раньше принадлежало ей одной; газетные статьи и фармацевты дают советы, к которым она даже прислушивается. Это действует на нервы. Ты раздражаешься, но привыкаешь. После того как яблоко разрезали пополам, думает она, половинки с едва заметным сдвигом снова сложили вместе. В основном мы хорошо чувствуем друг друга, но на неровных стыках, оставшись один на один, бываем абсолютно беспомощны.

Мир воцаряется спустя несколько недель. Минимальная дистанция позволяет нам улыбаться друг другу. Малышка прищуривает глаза-щелочки и раздвигает губы в очаровательной улыбке. Услышав голос матери, она прекращает плакать. Ребенок приспосабливается к этому миру. От этой мысли женщине страшно. Что бы и как я ни делала, я подаю ей пример. Вот так все устроено, думает ребенок. Он, конечно, еще не думает, но чувствует, наблюдает и запоминает. А то, что он видит, почти полностью зависит от матери. Чем пахнет дома, какая музыка в нем звучит, сколько приходится ждать чистых подгузников. Жуть!

Ребенок как бы помогает ей, открыто выражая радость или недовольство по поводу происходящего вокруг. Между двумя половинками единого целого начинается игра. Ребенок следит за матерью с пристальным вниманием и реагирует на малейшее колебание голоса, на каждый жест. Мать смотрит на ребенка с восторгом, ловит любое его движение, любое изменение в направлении его взгляда. Ребенок воспринимает мир под аккомпанемент нескончаемого словесного потока матери. О своем преданном сотрудничестве ребенок заявляет матери быстрым, коротким дыханием по ночам. Ничего не поделаешь, думает мать, между нами образовалась расщелина, но мы к ней привыкли. Расщелина будет углубляться и шириться — это неизбежно. Наше умение приспосабливаться окажется беспредельным. Взглядами и звуками нам сейчас удается удержаться над этой расщелиной. В будущем мы тоже найдем способ дотянуться друг до друга через куда более опасные пропасти.

Ночь. Мать накормила и перепеленала ребенка. Малышка положила головку на плечо матери и прижимает свое довольное, податливое тельце к ее груди. Как легко и беспрепятственно приноравливается новорожденный к материнскому телу. Мать вдыхает запах дочери и подносит ее к открытому окну. Тихонько покачивая, она поет ей о звездах, ночном небе и луне. Ребенок засыпает.

* * *

Канон состоит из двух, трех и более голосов, поющих одну и ту же мелодию, но вступающих в разное время. По форме он чем-то напоминает фугу, хотя гораздо менее свободен. В фуге голоса пусть и повторяют друг друга в теме и противосложении, но в отрыве от них живут своей жизнью. Голос фуги наделен фантазией и непредсказуем; он вдруг начинает петь тему вдвое быстрее, медленнее или в обратном направлении — как ему вздумается. Он может вступить решительно, но потом бросить тему и запеть что-нибудь свое. В каноне голос позволить себе такого не может. Тесно связанный с мелодией, он четко следует размеру такта и не отклоняется от темы.

Бах, величайший сочинитель фуг, обожал каноны. Чем строже были правила, тем большее удовольствие он получал. Канон был для него задачей, процесс решения которой скорее доставлял радость, чем приводил в уныние. Он сочинял каноны, в которых голоса пропевали свой ответ в контрдвижении, или в которых тема отвечала с другого интервала, или такие, где сочеталось одно и другое. Он вводил столько голосов, сколько заблагорассудится, так что канон роем диких нот на полной скорости влетал в уши слушателей. Только сам Бах был в состоянии различить голоса.

Женщина знала, что физиология органов чувств не позволяет слышать две вещи одновременно. Думая, что услышал два голоса, поющих в одно и то же время, ты на самом деле неуловимо, со скоростью света переходил от одного голоса к другому. То, что представлялось ровным и гладким, в подсознании оказывалось лишь лихорадочным перепрыгиванием с места на место. Этот навык можно было развивать, это было частью ее пианистической деятельности. Со временем из гармонического гула она научилась различать четыре тона, образующих узнаваемый аккорд. Доминантсепт-аккорд. Квартсекстаккорд с добавленной секундой. Уменьшенный. Безымянный. Точно так же, как можно было проанализировать и назвать неподвижные созвучия, удавалось распутать и голоса в каноне. С трудом. Путем неустанных упражнений.

В канонах «Гольдберг-вариаций» Бах, сдерживая себя, сочинил только два голоса — колоссальное ограничение, подвластное лишь безграничному мастерству. Партия первого голоса стояла сейчас на пюпитре: мечтательная мелодия, увлекающая за собой свою сестру-близнеца. В каждом такте слышалось повторение предыдущего, новое стихийно вырастало из старого, и все происходило дважды. От арии, на теме которой была основана эта третья вариация, ни осталось и следа; лишь гармоническая последовательность, на которую ты вряд ли обращала внимание, выискивая два голоса. Ты играла оба голоса одной рукой — тот еще трюк! Мысленно разъединяла голоса и со временем везде могла их различить — в теле, мышечной памяти. Вместе они составляли единое целое. Ты играла теми же пальцами сначала один голос, потом другой. Разучивание движений требовало полной и длительной концентрации.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: