— Всего хорошего, мадам Риббентроп, — попрощался Эрик. И ушел!

Наверное, это было последней каплей.

И он подал.

И вот третий год сидел в дерьме.

Или в отказе.

Что, впрочем, одно и то же.

Ему отказывали в визе на его историческую родину, в Германию, под предлогом, что он знает какую‑то тайну.

Но какую — не знал никто, даже сам Шустер.

Всю жизнь он был связан с физикой, но не открыл ничего.

Возможно, это и была тайна.

В дерьме сидел он вместе с женой, сидел и думал — чем еще можно заниматься в дерьме, и на четвертый год сидки что‑то открыл.

Это было неожиданно, и Эрик боялся признаться в этом даже себе.

Узнай об этом компетентные органы — его б уже не выпустили ни за что и никогда.

А так — оставалась надежда, его вечная спутница, которая вам машет крылом из высокой синевы и вам становится легче дышать.

Если можно легко дышать в семьдесят восемь.

Да, Шустеру исполнилось именно семьдесят восемь, и жена его пошла за тортом — они справляли вдвоем. А Шустер смотрел в окно на тоскливый пейзаж и ждал ее.

В дверь позвонили. Он открыл.

На пороге стоял Боря Сокол.

Когда Сокол увидел Шустера, он понял, что об угоне самолета не может быть и речи.

Дай Бог, чтоб Шустер поднялся по трапу.

Весь вечер Сокол рассказывал Эрику о тайном обществе «Набат», о его задачах и планах.

Старый физик ничего не понимал.

— Простите, — говорил он, — какая передача власти? Кому?

— Элите, — объяснял Борис, — вам.

— Зачем мне власть? На кой…

— Не хотите — не надо. Возьмем — потом отдадим. Членские взносы небольшие… Устав вам нравится?

— Как вам сказать…

— Это и не важно, можно заменить. А девиз? «Вся власть элите!» Каково?

— Вы можете уточнить?

— Ради Бога. Историкам, критикам, философам. Короче, всем тем, кто не делает ошибки в слове «интеллигент».

— Позвольте, — вдруг спросил Шустер, — а что, физиков в вашей элите нет?

Сокол точно не знал.

— Ничего страшного, — сказал он, — нет, так будут. Девиз меняется: «Вся власть элите и физикам!» А, каково?

Шустера качало, было поздно, ему было семьдесяь восемь.

— По — моему, неплохо, — выдавил он.

— По другим пунктам возражения есть?

— Н — нет…

— Поздравляю с принятием в тайное общество «Набат» — произнес Сокол, — гоните семь восемьдесят…

Испания в это время переживала эпоху Ренессанса — не раннего, не среднего — позднего. Всегда, когда подыхает диктатор — наступает Ренессанс. И лучше поздний, чем никакой. Расцвела литература, поэзия, моды, музыка, торговля — Испания переезжала из Средневековья в двадцатое столетие, и совершать такой переезд без евреев, которых изгнали пятьсот лет назад, чтобы они не мешали погружаться во тьму — было невозможно. Как известно, евреи очень помогают при таких переездах — они хорошо тянут воз. И Испания пригласила изгнанных евреев вернуться. Вернее, их потомков.

А Леви уже был здесь, его не надо было даже и приглашать… Когда он появился в полиции и заявил, что он потомок, причем просвещенный — ему тут же предложили впрячься в повозку Ренессанса…

И он отправился по театрам с конкретным и ясным предложением — воплотить на испанской сцене образ великого средневекового поэта…

Все режиссеры горячо поддержали комика Леви, хотя «великого» знали плохо, но они всецело доверяли вкусу и таланту бывшего члена творческой группы…

— Ради Бога, — говорили режиссеры, — приступайте.

— То есть, вы разрешаете? — не понимал коллега.

— Ну, конечно.

— И я могу ставить спектакль по пьесе, которую я написал?

— Можете.

— Но вы же ее не читали.

— Мы вам всецело доверяем.

— Тогда ее нужно срочно отправитть цензору, чтобы получить разрешение, — говорил обалдевший Леви.

— Родной мой, — напоминали ему, — Франко же нет.

Потрясенный Леви бросался обнимать режиссеров.

— Приступаю к постановке, — возбужденно кричал он.

— Хоть сегодня.

— Значит, так, — сообщил он, — в главной роли — я!

— Потрясающе!

— Режиссер — Гуревич!

— Очень хорошо.

Леви не верил своим ушам.

— Где бы я мог познакомиться с остальными участниками?

— На бирже… Они все там. И прекрасные…

Леви был на седьмом небе.

— Выбирайте лучших… и сколько надо.

— Вы не ограничиваете?

— Боже упаси.

— А — а… бюджет? Ваш бюджет выдержит?

— У нас нет никакого бюджета… Бюджет ваш. Театр наш — бюджет ваш. И приступайте…

— Но у меня нет ни одной пессеты, — и он выворачивал пустые карманы, как будто перед ним была гурия.

— Нет пессеты — нет Иегуды, — ответили ему на берегу Гвадалкивира…

Примерно то же самое говорили гению Гуревичу на берегах Сены, правда, с некоторыми незначительными изменениями.

— Нет франков — нет Отелло, — говорили ему…

Он слег. Он лежал в своей мансарде, луна била ему через чердачное окно прямо в глаза, и не было даже Сокола, чтобы заслонить ее….

«Подонки, — думал он, — что за херня получается… Нет свободы — есть деньги, есть свобода — нет денег…»

Перед его взором вдруг возник долговязый Анкл Майк.

«Гурвиц, — говорил он, — что такое свобода без мани? Насинг!.. На сиэтре, май дарлинг, мани не заработаешь.»

— Шат ап! — закричал гений Гуревич и хотел схватить «Анлкла» за горло. — С моим талантом?!

Но «Анкл» испарился…

Сокол прилетел в Тбилиси ранним утром и прямо из аэропорта позвонил Тенгизу Гурамишвили.

— Камарджоба, генацвале, — приветствовал тот, — встрэчаэмся нэ у мэня, у Грибоэдова.

— Это, простите, где?

— Могила. На Мтацминда.

— А как же я ее найду?

— Это самый красивый могил в мире, генацвале! Увидишь плачащий девушка — это Грибоедов.

Сокол потащился на Мтацминду. Была поздняя осень. В теплом тумане стояли полуголые деревья хурмы, текла Кура, висели портреты Сталина — одного, с сыном, с детьми. Нигде в России он не видел этих портретов, этот великий бандит висел только в Грузии.

Гора была не крутая, но Сокол устал.

Гурамишвили уже ждал его. На могиле. В слезах.

— Хомейни проклятый, — причитал он, — такого человека убили. Такой девушка без любимый оставил.

Гурамишвили часа полтора повествовал Соколу о великом Грибоедове, цитировал целые страницы из «Горе от ума», в подробностях показывал, как зарезали драматурга кровожадные персы.

Сокол ждал, ему было даже интересно, когда‑то он играл Чацкого. Гурамишвили знал все роли и тут же, на могиле, они исполнили сцену Софьи Павловны и Чацкого в доме Фамусова. Потом Тенгиз повел Сокола в чебуречную, и они съели по восемь чебурек, по три чанахи и по шесть шашлыков.

Выпито было семь бутылок «Макузани». Сокол переел, перепил, забыл совершенно, зачем прибыл, и писал, как пес, под каждым деревом, только чаще.

Гурамишвили рассказывал про маму, Грибоедова и Сталина.

Сталин в его рассказах был коварен, кровожаден и зол. Он убил его дядю, уничтожил грузинскую интеллигенцию, писал плохие стихи.

Но каждый монолог заканчивался тостом в честь мудрого вождя.

— Не потому, что он бандыт, — объяснял Тенгиз, — а потому, што вэлыкый!..

Больше всего Гурамишвили не уважал Сталина за зубы.

— Крэвыэ, — говорил он, — как у шакала.

И вновь поднимал тост.

Зубы играли большую роль в жизни Тенгиза Гурамишвили. Из‑за них, в общем‑то, он и стал диссидентом.

Тут надо сказать, что Гурамишвили был зубным врачом. И, наверное, хорошим, потому что в перерывах между бокалами он спрашивал:

— Ты знаешь, сколько я зарабатывал, генацвале?

Сокол не знал. А Гурамишвили не говорил. Может, он боялся напугать Сокола — неизвестно.

Известно только, что однажды, кажется, утром, когда быстрая Кура несла свои воды, уже не помню, в какое море, Тенгизу надоело копаться в зубах. Во всяком случае, в традиционной позе — стоя, склонившись над пациентом. Болели плечо, спина, шея.

И он придумал новое кресло. С ним должны были пройти все боли, поскольку кресло было гениальным — голова пациента с этим креслом находилась между ног зубного врача, причем зубной — сидел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: