Мать — и об этом позаботились все части ее материнского аппарата — могла предоставить младенцу необходимое ему молоко. Та не слишком обильная еда, которой она питалась, вся распределилась между малышом, скрытым в ее утробе, и образованием необходимого запаса молока. Что же касается ее самой, то после родов она так осунулась, что стала похожа на бродячую собаку, ощенившуюся прямо на улице.
Волосы новорожденного — они свалялись в прядки, казавшиеся перьями — были темными. Но как только он чуть-чуть разлепил веки, то уже в двух полураскрытых луночках Ида моментально признала те темно-синие проблески, которые так накрепко связались с ее скандальным приключением. Впрочем, оба глазика очень скоро раскрылись на всю ширину и оказались, на фоне миниатюрного личика, такими большими, что было понятно — они ошеломлены и зачарованы тем зрелищем, которое предстало перед ними. И безо всякого сомнения, их цвет — пусть даже поначалу подернутый молочной пленкой — абсолютно точно воспроизводил ту, другую синеву.
А вот чьи черты лица ему достались — этого понять было еще нельзя. Можно было только убедиться уже сейчас в их тонкой и изящной фактуре. Вот разве только рот — он, пожалуй, напоминал несколько тот, другой рот — губы были мягкими и слегка выпячивались.
Пока что Ида была не в состоянии двигаться, и поэтому осталась в доме Иезекиили. Та отдала ей кровать, а себе приспособила тюфячок в кухне, бросив его прямо на пол. Квартира, в которой повитуха жила в одиночестве, состояла из кухни и спальни. В спальне стояла большущая неаполитанская кровать, железная и крашеная; единственное окно выходило на улицу, и в него наискось виднелась базилика святого Иоанна со своими пятнадцатью огромными статуями Иисуса Христа, святого Иоанна и всех Отцов церкви.
Повитуха была довольна и даже горда этим своим уединенным жилищем. Глядя, как она по нему двигается — в длинном, до полу полотняном халате, похожем больше на тунику, — нельзя было понять, женщина это или почтенный старец. Голос у нее тоже был не женским, а скорее старческим. Он очень смахивал на те басовые голоса, которым в операх поручают партии преклонного возраста королей или отшельников.
На второй день она напомнила Идуцце, что ребенку нужно дать имя, и Ида ответила, что уже решила назвать его Джузеппе — так звался его дед по матери, то есть ее отец. Иезекииль на этом не успокоилась. Одного-единственного имени недостаточно, говорила она, требовалось еще и второе имя, и даже третье. Вот об этих двух именах Ида как-то забыла подумать. Тогда повитуха, поразмыслив немного, предложила дать мальчику второе имя Феличе — «счастливый» — чтобы жизнь дала ему счастье, а третье имя Анджолино — «ангелочек» — потому что тельце его было совсем миниатюрным, и глаза у него были синие, как небо, и он был таким послушным, и беспокойства от него было совсем немного.
Когда с именами было все выяснено, повитуха вызвалась лично пойти в бюро регистрации и подать нужное заявление, и Идуцца поначалу противилась — по хорошо понятным причинам. Но потом она задумалась: перед ней был выбор — заявить о своем бесчестии напрямую ответственному чиновнику муниципалитета или рассказать обо всем повитухе. Она предпочла иметь дело с повитухой. И не давая ей никаких словесных объяснений, на листке, который она потом отдала в сложенном виде, она написала дрожащей рукой, печатными буквами:
Джузеппе Феличе Анджолино
родился в Риме 28 августа 1941 года
от Иды Рамундо, вдовы Манкузо
и Н. Н.
Ежедневно, когда приходило время трапезы, Иезекииль появлялась дома и готовила еду, но во все остальные часы она неизменно отсутствовала — бегала по своим акушерским делам. И Ида целыми днями лежала в этой огромной кровати, на чистейших простынях, рядом со своим Джузеппе, который был слишком маленьким, чтобы удобно чувствовать себя среди таких громадных людей, населявших этот мир. Большую часть времени оба они спали. Удушливый зной повис над городом; но даже и обильный пот, в котором Ида буквально плавала, давал ей ощущение отрешенности и полного бездействия, он был похож на теплое и соленое море, в котором растворялось ее тело. И она была вполне согласна умереть в этой постели вместе со своим ребенком, их уход с этой земли был бы похож на отплытие лодки.
На четвертый день она решила вернуться домой. Иезекииль вызвалась проводить ее, но Ида и слышать об этом не хотела. При мысли, что эта женщина появится в ее краях, ее охватила паника. Да, любой человек, посвященный в ее секреты, становился фигурой, источавшей опасность; она старалась избежать опасности, действуя, как звери, живущие в пустыне, которые прикапывают собственные следы, чтобы их не учуял враг.
Она приготовилась уйти одна; из осторожности она решила дождаться темноты. Когда пришел черед расплачиваться, Иезекииль взяла с нее стоимость питания, но за все остальное (она же видела ее тело, изможденное и вспухшее, видела и одежду Иды, и все это, несмотря на наличие пресловутого чулка, говорило о бедности) она не пожелала взять денег. Она подыскала обширный застиранный лоскут, совершенно чистый, в который и завернула безмятежно спавшего Джузеппе так, что наружу торчал один лишь нос. С этим свертком в одной руке и сумкой в другой Ида села на трамвай, идущий в Сан Лоренцо. Как и всегда по вечерам из-за затемнения фонари на улицах не горели, а притемненные лампочки в трамвайном вагоне едва давали тусклый голубоватый свет.
Однако же сумерки на этот раз были ей на руку — домой она добиралась, словно злоумышленник, возвращающийся на место преступления; и ей удалось добраться до своего подъезда так, что никто ее не заметил. Ее спаленка была угловой, а единственное окно выходило на улицу с оживленным движением. Благодаря этому обстоятельству изредка раздающееся хныканье Джузеппе вряд ли могло донестись до соседей, которых Ида хотела оставить в неведении как можно дольше. Она пристроила своего крохотного сынишку сбоку от собственной двухспальной кровати, в железную кроватку с сеткой, в которой в первые годы спал Нино; потом туда складывали одеяла, коробки, старые книги и разный другой хлам. В ней Джузеппе, словно изгнанник, скрытый в потаенном убежище, полеживал целыми днями, спал и набирался сил.
Нино должен был отсутствовать до середины сентября, школы были закрыты, частных уроков в эту пору у Иды не было, и она б о льшую часть времени проводила дома, выходя только ради самых необходимых покупок, когда начинало смеркаться. Среди всевозможных сомнений спрашивала она себя и о том, следует ли окрестить новорожденного, чтобы лучше защитить его от попадания в пресловутый список не-арийцев; но мысль, что она понесет его в какую-то церковь, ей претила, это казалось ей откровенным предательством, преступлением против убогого района, в котором жили отщепенцы-евреи. И она решила, что пока оставит ребенка безо всякой религии — «потому, — сказала она себе, — что он, в отличие от Нино, обладает лишь половиной генеалогического древа. Каким образом смогу я доказать, что вторая половина у него арийская? Власть скажет, что он еще меньше ариец, чем я сама. Да и потом он так мал, что я, куда бы меня ни отправили, возьму его с собой, пусть даже нам вместе придется умереть».
Пятнадцатого сентября для нее настал трудный день — примерно на эту дату было назначено возвращение Нино. Наступала очередь неотвратимого объяснения, которое она пыталась оттянуть, как только могла. В уме ее опять периодически стала всплывать прежняя единственная и жалкая версия. Не пустить ли ее в ход, эту версию о несуществующей родственнице? И она вновь и вновь принималась пережевывать ее, неохотно и неуверенно, отчего в душе тут же рождалась тоска и отвращение, а сердце начинало учащенно биться. Но как раз в эти дни Нино и вернулся, а поскольку у него были свои ключи, он в ее отсутствие вошел в квартиру без затруднений.
Еще стоя за дверью, возясь с сумками и замком, она услышала какие-то шорохи, доносящиеся из комнат. Войдя в прихожую, она увидела брошенный на пол рюкзак. Тут же появился Нино, он еще не успел снять форменные брюки авангардиста, но щеголял уже с голой грудью, — из-за жары он, едва войдя, поспешил стащить с себя рубашку. Он был весь черный от загара, в глазах у него прыгали странные, необыкновенные живчики. Звенящим голосом он с несказанным изумлением произнес: «Послушай, ма! Это кто?»