«Двенадцать голов», — насчитал Павел Карлович.
Боевики остановились, ожидая сигнала Ангела. Возница опустил руку в карман шубы. Ангел хотя и продолжал идти, но не сводил глаз с Павла Карловича и как бы спрашивал: как быть?
Малейшая невыдержанность и горячность могли погубить дело. Штернберг ничем не выдал беспокойства: он шел размеренно, закинув руки за спину, невозмутимо глядя перед собой.
Сани медленно сближались с всадниками. Офицер, гарцевавший в голове своего отряда, наклонился к ближайшему коннику и что-то сказал ему.
Штернберг сохранял то внешнее спокойствие, при котором нервы натянуты, как тетива. Он скользнул взглядом по противоположной стороне улицы: Ангел жадно затягивался, цигарка сбилась в угол рта, правая рука утонула во внутреннем кармане кожанки. В голове пронеслось: «Сейчас начнется».
Но ничего не началось. Сани мирно разминулись с драгунами. Холеные кони, помахивая хвостами, процокали по булыжной мостовой.
Верный своему правилу, Штернберг не оглянулся.
IX
В филерской было шумно, душно, многолюдно. Кое-кто курил, дым медленно и неохотно расплывался по большой — метров в шестьдесят — комнате с низким, давящим потолком. Посредине стоял огромный дубовый стол. Этот стол давно возбуждал любопытство Клавдия Ивановича: во-первых, как его смогли внести через маленькие двери? Во-вторых, для какой надобности этот невероятных размеров стол?
Филеры держались обособленно — наверное, потому, что были они разного возраста — от зеленых юнцов до замшелых старцев, разных профессий, разного образования и уровня, чаще всего неудачники, на чем-то споткнувшиеся. Жизнь не сложилась, вот и причаливали к маленькому островку — двухэтажному зеленоватому дому в Гнездниковском переулке.
Возможно, потребность держаться обособленно диктовалась еще и родом занятий, необходимостью все замечать, оставаясь незамеченным, вовремя появляться, где надо, и вовремя исчезать.
В лицо Кукин знал многих, но более близких знакомств не заводил, ревниво следя за успехами и неуспехами филерской братии.
Ровно в двенадцать часов ночи появлялся в дверях Евстратий Павлович Медников. Комната разом затихала.
Евстратий Павлович — среднего роста, широкий в кости — молча оглядывал собравшихся. Его спокойные голубые глаза оставались почти неподвижными. По ним никогда нельзя было прочитать настроения Медникова: они не отражали ни радости, ни гнева и существовали как бы сами по себе.
Филеры боялись Евстратия Павловича, жались к стенам.
— Крючок! — окликнул Медников.
Сгорбленный старикашка, за что и получил кличку «Крючок», отделился от стены и протянул записку — отчет о своих наблюдениях. Старик продавал газеты возле гостиницы «Континенталь». Крючок запоминал лица, одежду, часы появления нужных людей. Если они подходили к киоску и переговаривались, записывал обрывки фраз.
Откинув русые волосы, сползавшие на лоб, Евстратий Павлович положил записку на дубовый стол и вызвал следующего.
Кукин следил за происходящим, ничего не упуская. Как много бы он отдал, чтобы научиться читать мысли непроницаемого Евстратия Павловича. Но это, видно, никому не было дано. Одни выходили к нему, натянуто улыбаясь, заискивающе заглядывая в глаза, другие, отдав отчет, окаменело ждали вознаграждения или порицания, третьи прятали в карман деньги и отходили к спасительной стене.
— Звонарь! — вызвал Медников.
Клички он давал очень метко, и они, как клеймо, оставались надолго, если не навсегда. Звонарь как раз отличался неудержимой говорливостью. Все филеры (да только ли филеры) знали, чем он занимается, куда идет и когда придет.
— Тридцать рублей наездил, — Евстратий Павлович покачал головой, не отрываясь от отчета.
Звонарь согнул спину и наклонил голову, чтобы не казаться выше своего начальника:
— Тридцать рублей…
Медников вытянул из тугого бумажника один за другим три червонца. Звонарь провожал глазами каждое его движение, как провожает собака кусок мяса, предназначенный ей, но еще находящийся в руках хозяина.
— М-да, м-да, — сказал немногословный Евстратий Павлович, медленно уложил червонцы обратно в бумажник и, неожиданно развернувшись, хряснул кулаком в правую щеку Звонаря.
Звонарь сильно качнулся, пощупал языком зубы и, опасливо следя за рукою Медникова, клятвенно зашептал:
— Не буду, Евстратий Павлович, больше не буду!
Кукин причмокнул от удовольствия — такую звонкую оплеуху схлопотал Звонарь, причмокнул и застыл с поощрительной ухмылкой: мол, поделом ему, пусть не мошенничает.
Торжество было бы безоблачным и полным, если б Клавдий Иванович не вспомнил, что и в своем отчете он приписал две поездки на извозчике.
«Как он все это вынюхивает? — Кукин покосился на ширококостную фигуру Медникова, на жидкие волосы, прикрывавшие короткую розовую шею. — Нюх у него собачий!»
Звонарь уже не первый раз нарывался на зуботычину. Недели две назад он бог весть что насочинил в отчете, сам же пьянствовал в доме терпимости на Цветном бульваре со знаменитой Полковницей. А у Евстратия везде свои глаза и уши… От него ничего не утаишь, не спрячешь…
«Не умеешь — не ври, — взбадривал себя Клавдий Иванович. — Ну как проверить, ехал ли я от Мерзляковского переулка до Пресни в санках или пешком отправился в трактир Егорова?»
Утешения почему-то не помогали. Во рту першило. Язык стал шершавым, как наждак. Ладони противно вспотели.
Когда Медников вызвал Клавдия Ивановича, огромный дубовый стол почти сплошь устилали бумажки, исписанные каракулями филеров. Было часа два ночи.
— За студента, — сказал Медников, протягивая червонец. — Новое есть?
У Кукина не хватило духу произнести «нет». Этот почти квадратный человек с короткими руками, чуть изогнутыми, как рычаги, стоял устрашающе близко.
— Стараюсь, — прошептал Кукин. Он, подобно другим агентам, оказавшись лицом к лицу с Медниковым, не то что терял голос, но почему-то переходил на шепот.
— Лучше старайся!
Евстратий Павлович обдал его холодом бесстрастно-спокойных глаз и обернулся к новой жертве…
Расходились филеры глубокой ночью. Они, как муравьи, высыпали в пустынный переулок.
«Сколько нас! — удивился Клавдий Иванович. — На всех вокзалах, во всех гостиницах, каждое приметное лицо под нашим надзором!»
Агенты разбредались, за редким исключением, поодиночке. Крючок засеменил в сторону Тверской. Звонарь, с поднятым воротником, заложив руки в карманы, ни с кем не заговаривая, куда-то спешил.
«Сегодня на правой стороне не заснешь, — ехидно подумал Кукин. — Поворочаешься. Или ты опять к Полковнице?»
Клавдий Иванович миновал Скобелевскую площадь и, оставив позади чугунного генерала, скачущего на чугунном коне, остановился на распутье. Идти в свои унылые «меблировки» страх как не хотелось! Не хотелось пререкаться с сонным Никоном, зажигать зловонную керосиновую лампу и смотреть, как мечутся вспугнутые рыжие тараканы. Куда же податься?
В трактир Егорова, в «низок», где сидят в шубах, где пылает раскаленная печь, где обжигающе крепкая водка и расстегаи с аппетитной юшкой? Или на Цветной бульвар, в трехэтажный дом с красным фонарем, к томительно-молчаливой Катьке, гибкой, вертлявой, сладко постанывающей в его объятиях и потом плачущей — по-детски открыто, навзрыд, громко и безутешно?!
Клавдию Ивановичу будущее рисовалось очень смутно, да он и не задумывался о нем до тех пор, пока однажды не застал Медникова за странным занятием. Шеф сидел у себя в кабинете за американским столом-конторкой и рисовал. Набросав снопы, поднявшиеся пирамидкой, густо обведя черным грифелем прозрачные крылышки и колючие лапки пчелы, Евстратий Павлович посмотрел на агента:
— В гербах кумекаешь?
Кукин неуверенно пожал плечами. Когда-то, учась в кадетском корпусе в Нижнем Новгороде, он видел на медных пушках таблички с гербом графа Аракчеева и с его девизом «Без лести предан». На этом его знакомство с гербами обрывалось.