Штернберг приехал в Петербург на Первый Всероссийский съезд астрономов. Закоренелые отшельники, чьи одинокие телескопы следили за звездами во Владивостоке и Ташкенте, в Симеизе и Чарджуе, собрались вместе.

Аристарх Аполлонович Белопольский, давний соратник по экспедиции в Юрьевец, оглядывая из президиума зал, шептал Павлу Карловичу:

— Смотрите, сколько нас! А тогда, на Волге, шумела суеверная толпа, ждавшая конца света, бормотал проклятия Фогель, у которого погибли пластинки, да и у нас души ушли в пятки: облака могли сорвать съемки такого затмения!..

Павла Карловича избрали председателем съезда. Он произнес вступительное слово, отдал дань рыцарям науки, помянул француза Делиля, директора первой русской обсерватории; Ломоносова, открывшего атмосферу на Венере; не забыл и Сергея Васильевича Щербакова, скромного энтузиаста, председателя астрономического кружка в Нижнем Новгороде. Кружковцы не потерялись в ряду громких имен, потому что впервые в отечестве выпустили они «Русский астрономический календарь», двадцать три томика — целую библиотеку!..

Штернберг, как и подобает председателю, был деловит и общителен, и никто, очевидно, не заметил, что порою он рассеянно слушал выступавших, мыслями витал далеко за пределами многолюдного зала.

Коллегам-астрономам было, конечно, невдомек, что их почтенный председатель тремя днями раньше, перед самым открытием съезда, на Финляндском вокзале встречал Ленина.

Была апрельская ночь. Темень вспарывали широкие лезвия прожекторов. Привокзальные улицы, площадь, перрон за всю свою историю, наверное, не знали такого скопления народа. Делегации заводов и фабрик все прибывали и прибывали. Горящие факелы жадно лизали темноту, высвечивая алые полотнища.

Поезд опаздывал. Уже вкрадывалась тревога — почему? Кто-то из Петроградского комитета позвонил в Белоостров — первую станцию на русской территории.

— Проехал, — ответили из Белоострова. — Поезд задерживают встречи с рабочими.

Когда паровоз, торжественно выдыхая клубы пара, медленно протянул вдоль перрона цепочку вагонов, было непонятно, как Ленин выйдет: люди плотно стояли у самого железнодорожного полотна. Но вот они неохотно подались назад. Матросы и солдаты взяли на караул. Военный оркестр, не замеченный раньше, грянул «Марсельезу». Чеканя шаг, придерживая саблю, отделился от почетного караула капитан и застыл перед Ильичем как вкопанный.

Павел Карлович не слышал слов рапорта. Ленин, явно смущенный церемониалом, потянул полусогнутые пальцы к козырьку. Встречающие притихли. Было почти невероятно, что такая масса людей безмолвно затаилась.

— Да здравствует социалистическая революция!

Ильич качнул головой, взмахом руки как бы поставил восклицательный знак и, подхваченный друзьями, слился с людским потоком.

Море голов заколыхалось. Штернберг ничего не видел, кроме серых солдатских папах, черных матросских бушлатов, рабочих курток, женских платков, вздуваемого ветром кумача.

«Он там», — догадался Павел Карлович, глядя туда, куда были повернуты тысячи лиц.

Ленин снова возник уже не на перроне, а на площади, когда его подняли на башню броневика, когда скрестились на нем лучи двух прожекторов. Он щурился от слепящего света, кепка торчала из кармана распахнутого пальто. Живой коридор раздвигался перед броневиком и тут же смыкался. Казалось, что и броневик, и Ленин, и люди, и плакаты, и вся земля едва уловимо плывут к Кронверкскому проспекту, к дворцу Кшесинской…

Да, нынешняя весна оказалась по-настоящему примечательной, но теперь она далеко-далеко, и осень соединила в единый узел самые острые и горячие проблемы.

Здесь, в обсерватории, Штернберг, по существу, стал гостем, ну не совсем гостем, астрономы по-прежнему не обходились без его советов, без его участия, хотя в мае Московский комитет освободил Павла Карловича от штатной работы и поручил ему организацию Красной гвардии. Конечно, «освободить» Штернберга от астрономии было невозможно, однако теперь его появление в обсерватории, как, впрочем, и отъезды, отличалось внезапностью, подолгу он не задерживался.

Сегодня Павел Карлович извлек из трубы рефрактора давнишний план Москвы, приготовленный на случай «В. В.». Все-таки дождался он своего часа! Пришла пора раздать по районам схемы с проходными дворами, с узлами связи, вокзалами, воинскими частями…

На дворе усилился дождь, брызги застучали по стеклу. Пришлось план, вычерченный на ватмане, свернутый в тугую трубку, обернуть в лоскут полинялого брезента, оставшегося от старой палатки, с которой выезжали когда-то на затмения в Юрьевец и Феодосию. Аккуратный Павел Карлович стянул по краям трубку шпагатом, проверил, нет ли зазоров — не попала бы влага! — и без двадцати десять надел кожанку.

Самокатчик прикатил к калитке обсерватории по-военному точно — минута в минуту. Дождь разошелся всерьез, хлестал холодными брызгами. Шинель на самокатчике вымокла до нитки. Досталось и Штернбергу в его кожаной фуражке и кожаной куртке — затекало за ворот.

На углу Тверской и Гнездниковского переулка, прячась под зонты, уныло темнела очередь возле продуктового магазина. Павел Карлович, представив оставшийся за спиной путь до Пресни, подумал, что без техники пришлось бы туго. Самокатный батальон был полностью на стороне большевиков и по возможности, вопреки своему начальству, выделял мотоциклы для нужд Центрального штаба Красной гвардии.

Мотоцикл, расплескивая лужи, лихо развернулся возле гостиницы «Дрезден». Штернберг едва успел сказать самокатчику: «Спасибо, товарищ!», как под колесами опять заплескалась растревоженная вода.

II

РАССКАЗ СЕРГЕЯ НИКОЛАЕВИЧА БЛАЖКО

Позволю себе, милостивые государи, пооткровенничать с вами. Может быть, и в ущерб себе, стоит ли свои слабости напоказ выставлять? Однако же volens nolens — шила в мешке не утаишь: люблю по воскресеньям в объятиях Морфея понежиться.

Высплюсь за двоих, облачусь в теплый халат, сяду в глубокое кресло, жена кофею с цукориями подаст — блаженствую, вальяжничаю. Прежде какао подавала, теперь, по нынешним временам, и кофею рады — на Сухаревке, на черном рынке, купила.

Отопью глоток горяченького, раскрою «Одиссею» Гомерову, знаете, в переводе Василия Андреевича Жуковского, чудесный перевод, и отдыхаю душой и телом.

Супруга моя, слава богу, в зрелые лета перестала меня ревновать к Пенелопе, а чтоб вовсе размягчить ее строгое сердце, читаю ей строчки со смыслом, ласкающим женское ухо:

Счастлив ты, друг, многохитростный муж, Одиссей
                                                              богоравный!
Добрую, нравами чистую выбрал себе ты супругу;
Ровно с тобою себя непорочно вела Пенелопа…

Вот так, пребывая в приятной праздности, сидел я в кресле, когда жена позвала меня к окну да велела поторапливаться. Вставать, признаться, не хотелось, что, думаю, за невидаль там за окном? Приблизился — стекло, словно заплаканное, все в дождевых каплях, а внизу, у калитки, мотоциклетка стоит, солдат за рулем.

Еще и поразмыслить ни о чем не успел, не по себе стало. Последний раз военные наведывались в обсерваторию в декабре девятьсот пятого. Уж на что Витольд Карлович Цераский, человек корректный, деликатный и выдержанный, пока с казачьим офицером объяснялся, лицо багровыми пятнами покрылось. А тот — вы простите за грубость — хам, слов не выбирал, точно пьяный мужик на ярмарке, да еще плеткой помахивал.

Не утаю от вас — посмотрел в окно, узрел военную шинель, екнуло сердце, закололо: за Павлом Карловичем пожаловали. Хотел во двор выбежать, смотрю: сам Павел Карлович из калитки вышел, солдату руку пожал, голову кверху поднял, что-то сказал, может, на дождь посетовал, сел в коляску и укатил в мотоциклетке.

Погода на дворе мерзопакостная, сверху — вода, снизу — вода, лужи, грязь, холодно, неуютно. Супруга на меня очи вскинула, я на нее смотрю — что тут скажешь?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: