Она упала, прежде чем я услышал звук выстрела. Пуля так откинула ее, что она потеряла туфлю… Я… я бросился к ней, попытался поднять ее на ноги, придерживая одной рукой за плечи, а другой за правую руку, как в тот первый раз, танцуя с ней танго, но теперь она не танцевала, давила, тянула меня вниз… Выступившая у нее на губах кровь стекала по цепочке медальона… Я не мог поднять ее, не мог…
Она протянула руку, коснулась моего лица, и все, было уже слишком поздно, она меня не видела, устремив взгляд по другую сторону света:
«Любилось бы легче, влюбись я…»
Слегка, если я расслышал… Это я закончил… И больше ничего, nichts mehr, мертва, gestorbene, — плевать, на каком языке ты об этом думаешь, нет языка живых и языка мертвых, любой язык способен передать тишину, боль, небытие, отнятую юность, трагизм прекрасного тела, предназначенного для жизни, любви, рождения детей и безумств, но сейчас бездыханное, разом угасшее. Какая разница, на каком языке это прозвучит, ведь ранит отсутствие, а не слова, которые тебе больше некому говорить! Ты теперь далеко, Инга… Ты оставила меня с моими угрызениями совести и всем, что я не успел тебе сказать…
А потом все пошло кувырком: схваченный, избитый, оглушенный приказами на немецком, я с вывернутыми за спину руками оказался прижатым щекой к асфальту, рядом с телом Инги, ее глаза еще глядели на меня. И этот взгляд, па… Я думаю, что теперь вижу мир прежде всего через призму этого взгляда, что я открываю глаза только после того, как позволю тени моей черной невесты вдосталь насмотреться…
Пока полицейские меня обыскивали и, как я слышал, о чем-то нервно говорили с Сэмми, они опустошили карманы Инги, ощупав ее всю, там, в водосточной канаве, босую на одну ногу и в крови… Нет больше ни Гарбо, ни Дитрих, роковых женщин моих грез, просто мертвая немецкая девушка, загубленная молодость! В медальоне, они его открыли, хранился, как святая реликвия, билет в кино, с того памятного воскресенья, тот самый, с «Моста»… А пистолет был даже не заряжен и не мог никому причинить вред!.. На какую-то секунду парни из Sicherheitsdienst пораженно замерли, поняв, что они убили безоружную девчонку, но только на секунду, всего на секунду, а потом вновь стали энергичными, унесли тело Инги, запихнули меня и Сэмми в машину.
Сдерните огромное полотнище неба, сверните ковер земли, разберите шапито мира, разгримируйте богов, снимите с них залатанные шмотки и слишком большие башмаки, и вы все, человеческое братство из огромного цирка, детишки и взрослые, плачьте, плачьте!
Нас с Сэмми отвезли в службу безопасности олимпийской деревни. И держали там по отдельности, без телефона, душа, никакой еды, только вода… Вот тогда я и узнал: в 7 часов 41 минуту палестинские террористы из «Черного Сентября» ворвались в помещения израильской делегации, убили тренера команды борцов и взяли в заложники остальных. «Черный Сентябрь» угрожал уничтожить заложников, если Израиль не выпустит двести пятьдесят палестинских заключенных. В 7 часов 52 минуты радио деревни распространило новость, и вмешались полицейские из Специального отдела. Когда Инга, одетая в черное, вынула оружие и направила его на меня, совсем рядом с американцем, имеющим официальный пропуск, снайперы, еще не занявшие свои огневые позиции, в этой ситуации даже не думали… они выстрелили инстинктивно. Кроме того, террористами оказались псевдобразильцы, которых американские спортсмены провели в олимпийскую деревню этой ночью, с наполненными оружием сумками!..
Позднее, как только власти убедились, что я — мелкая сошка, французский консул в Мюнхене вызволил меня. Инга никогда не имела ничего общего с РАФ… Все ее откровения, которые я повторил полицейским, были проверены. На это потребовалось лишь нескольких минут… Она была мифоманкой… Официально смерть Инги представят как самоубийство в результате неразделенной любви к спортсмену… Газеты уже подготовили соответствующие статейки для размещения на внутренних страницах… Огласка всех этих историй с РАФ, даже фальшивых, была запрещена… В любом случае мне никто не поверит: только что ситуация с захватом заложников разрешилась в аэропорту Фюрстенфельдбрука, гранатами и смертью… Все израильтяне и пять федуинов погибли… Никого не пощадили… Какими пулями убили, кого, израильтян или палестинцев, это не наше дело…
Итак, чтобы я все хорошо понял, тем более раз выбрал такую специальность, мсье консул воззвал к моему сознанию будущего дипломата: наши немецкие друзья очень плохо восприняли, что убивать евреев снова приехали на их землю… И отныне они являются гарантами Израиля, больше чем кто-либо, и в особенности здесь… Будущий дипломат… Какое-то время я стоял перед машиной консула. И увидел себя в ветровом стекле. Как бы я хотел, чтобы у меня был, как у тебя, папа, красный клоунский нос. Но нет, в стекле отражалась только моя рожа серьезного парня.
Это не конец, папа… Я вернулся в Петерсберг. Сэмми ждал меня дома с Теодором и Гертрудой. Я не стал его слушать, когда он поклялся мне, что Инга не вышла бы за него замуж. Да, она предложила ему это, но он отказался, потому что она любила меня, потому что они объяснились в воскресенье вечером, и сказать это было нелегко черному безумно влюбленному жителю Нью-Йорка… Сейчас же ему даже не надо отчитываться, расплачиваться за свою оплошность с «бразильцами»… Слишком горячо, слишком компрометирует США… Ему было обидно до слез… Я не слушал… И не слушал Теодора, когда он в своей обычной манере грустного медведя принялся бормотать, что опечален, что хорошо знает семью Инги… Они пытались утешить меня… Гертруда теребила коротко стриженные волосы старших сыновей… Лоенгрин сидел перед фисгармоникой… Я оборвал излияния чувств, вдохновив Лоенгрина исполнить похоронный марш… Я слышал с улицы, как он стучит по клавишам…
Мне нужно было совершить паломничество туда, где все отныне не имеет значения, туда, где я вечно буду ждать, когда Инга заберет меня с собой… Преодолевая границы, туда, куда она исчезала на исходе каждого из горстки проведенных нами вместе дней, куда прежде путь мне был закрыт…
Я расскажу тебе, па…
Обойдя церковь сбоку, ты оказываешься на Friedhofsweg. Дом Инги еще дальше, за кладбищем, на краю рыжей песчаной равнины. Я шел под ветром, пронизывающим меня насквозь. Видел бы ты это жалкое зрелище: я и так-то невзрачный, с букетом не знаю чего, обернутым газетной бумагой, я был похож на дурака, который не осмеливается попросить руки и сердца любимой и уповает на цветы, в надежде, что она сама догадается о его чувствах… Вот с таким настроением я шел на встречу с мертвой невестой.
Мне даже не пришлось звонить.
Он стоял на крыльце, отец Инги, весь в печальных морщинах, в криво застегнутом костюме. Руководитель Рейтерклуба, благодетель Адриана и Розелины, создатель нефов, проводник человечности и творец этих огромных бетонных сводов, что ведут к Богу… Архитектор святого, отец той, ради кого я готов был претерпеть все нелепости свадьбы… Дряхлый старик, на паперти своего жилища, смотрящий на меня как на всадника апокалипсиса, наконец появившегося… И также это был человек из закусочной, мелкопоместный дворянчик, встреченный мной и Теодором, экс-эсэсовец, прекрасно себя чувствующий во всех деревнях округи, заскакивающий пропустить стаканчик на предобеденные застолья, олицетворенные едва реальной и оттого радостно принимаемой легенды, ностальгии по нацизму, по Рейху, который должен был длиться десять тысяч лет, как символ ненависти к несговорчивым победителям, разместившимся в завоеванной стране, тот, кто подписал приказ о взятии тебя в заложники, тот, кто хотел расстрелять тебя и в итоге выслал из страны! Твой палач, папа!.. Но без былой надменности, сотрясаемый кряхтением старой собаки. Конечно же он меня сразу узнал, и, кроме того, Инга тогда вернулась в ярости, вопила о военных преступлениях, и ей понадобилось намного больше, чем та полуправда, которой она более или менее довольствовалась раньше и которую компенсировала любовью к Франции и ко всему французскому… Потому что отныне она знала, он выложил ей все начистоту, полностью, силясь оправдаться, хотя надеялся никогда не делать этого перед собственной дочерью, и в конце его рассказа Инга посмотрела на отца как на чужого. И взяла пистолет.