Так продолжалось, пока Христос не испустил дух, а сестра Екатерина в ужасе не потеряла сознание; кровь лилась рекой из стигматов, стекала дождем с головы.
Книга показывала, как сновала жидовская свора, давала услышать ругань и завывания толпы, лицезреть Матерь Божью, дрожавшую в лихорадке, обезумевшую Магдалину, наводившую ужас своими воплями, а над всем этим Господа Иисуса, исхудалого и опухшего; восходя на Голгофу, Он путался ногами в хитоне, цеплялся обломанными ногтями за скользкое древо Креста.
Екатерина Эммерих — удивительная визионерка — описывает и обрамление этой сцены: виды Иудеи, в которой она никогда не была, но, как выяснено, совершенно точные; не зная и не желая того, эта неграмотная девушка стала выдающейся, неповторимой художницей!
— Как восхитительны ее видения и картины! — воскликнул Дюрталь. — Но как удивительна и ее святость! — пробормотал он, пролистав житие преподобной жены, помещенное в начале книги.
Она родилась в 1774 году в Мюнстерском епископстве от бедных крестьян. Уже в детстве она имела беседы с Девой Марией и получила от Нее дар, которым обладали также святые Сибиллина Павийская, Ида из Лувена, а позднее Луиза Лато {55} : на ощупь отличать освященные предметы от неосвященных. Затем она поступила в монастырь августинок в Дульмене, девятнадцати лет приняла там пострижение; она лишилась здоровья: ее мучили непрестанные боли, и она сделала их еще сильнее, получив, как и блаженная Лидвина, от Бога благословение страдать за других, помогать болящим, беря их недуги на себя. В 1811 году, когда Жером Бонапарт стал королем Вестфальским, монастырь был упразднен, а монахини разбежались. Немощную, без гроша в кармане сестру Екатерину перенесли в трактирную каморку; она терпела, когда на нее указывали пальцем и надсмехались над ней. Господь прибавил к ее мучениям стигматы, о которых она молила Его; она не могла ни встать, ни сесть, питалась соком вишенки, но зато восхищалась в продолжительных экстазах. В них она странствовала по Палестине, следуя по пятам за Спасителем, через силу диктовала свою умопомрачительную книгу и, наконец, простонав: «Дай, Господи, умереть со Христом на кресте в бесславии», — скончалась, исполненная радости, благодаря Бога за полную страданий прожитую жизнь!
— О да! «Вольную страсть» я беру! — воскликнул Дюрталь.
— И Евангелие не забудьте, — сказал аббат, заставший его за этим занятием. — Это небесные сосуды, из которых почерпнете елей, чтобы умастить ваши раны.
— Кроме того очень полезно и по-настоящему подошло бы к атмосфере траппистской обители там же, в аббатстве прочесть творения святого Бернарда, но это неподъемные фолианты, а всякие сокращения и извлечения из них, изданные в удобном формате, так плохо составлены, что я в жизни не решусь обратиться к ним.
— А в обители есть святой Бернард; спросите, вам дадут. Но как себя чувствует ваша душа, в каком она состоянии?
— Сейчас я уныл, неумилен и смирился с собой. Не знаю, не потому ли напало на меня утомление, что я все время топтался по кругу, как цирковая лошадь, но огорчения, однако, нет: я понял, что ехать надо и роптать бесполезно. Нет, все равно, — добавил он, помолчав, — как подумаю, что собираюсь заточить себя в монастырь, — ничего не могу не поделать, странно это!
— Признаюсь, и мне странно, — ответил аббат со смешком. — Встретив вас впервые у Токана, я и не подозревал, что назначен направить вас в обитель. Вот что: я, должно быть, из того рода людей, которых зовут людьми-мостиками; это, если хотите, невольные комиссионеры душ, посылаемые вам с целью, о которой не подозревают ни вы, ни они.
— Позвольте, — возразил Дюрталь, — если в этом случае кто-то и служил мостиком, то это Токан; ведь это он нас свел, а когда он исполнил свою неведомую роль, мы его отодвинули в сторонку; наше знакомство явно было предначертано.
— Справедливо, — вновь улыбнулся аббат. — Что ж, не знаю, увижу ли вас до отъезда: завтра я еду в Макон дней на пять повидаться с племянниками и подписать кое-какие бумаги у нотариуса. Так что бодритесь, не забывайте сообщать о себе, хорошо? Напишите, не особо откладывая, чтобы, вернувшись в Париж, я сразу прочел письмо.
Когда же Дюрталь стал благодарить его за сердечное усердие, аббат взял его руку в обе ладони и, не отпуская, сказал:
— Не стоит; благодарите Того, Кто в отеческом нетерпении прервал упрямый сон вашей веры; Богу одному слава. И в благодарность — как можно скорее избавьтесь от своей природы, оставив Ему пустую чистую храмину сознания. Чем больше вы умрете для себя, тем более Он будет жить в вас. Молитва же — самое сильное аскетическое средство, дабы отречься от себя, покинуть себя, до конца себя смирить. Итак, в обители непрестанно молитесь. Особенно Пречистой Деве: подобно смирне, потребляющей гной телесных ран, она целит язвы душевные; я также изо всех сил стану молиться за вас; итак, в немощи своей опирайтесь, чтобы не упасть, на крепкий охранительный столп молитвы, о котором говорит святая Тереза. Ну, еще раз доброго пути и до скорой встречи, сын мой. С Богом!
Дюрталь забеспокоился. Как неприятно, думал он, отец Жеврезен уезжает раньше меня; но, если мне потребуется духовная помощь, поддержка, к кому обратиться? Правда, написано, что я завершу путь один, как начинал, но… в этом случае одному и вправду страшновато! Нет, не повезло, что там ни говори аббат!
На другое утро Дюрталь проснулся совсем больной: жуткая невралгия сверлила виски; он хотел вылечить ее пирамидоном, но от большой дозы этого лекарства только расстроился желудок, а шуруп в голове вворачивался по-прежнему. Он бродил по квартире, перелезая со стула на стул, сваливаясь в кресло, то вставал, то ложился, то опять вскакивал с постели с приступом тошноты, а то и хватался за стенки…
Никакой причины такому припадку Дюрталь не находил: спал он мертвым сном и ничем накануне не злоупотреблял.
Обхватив руками голову, он думал: «До отъезда еще два дня — сегодня и завтра; ну и дела! Я и до вокзала не доберусь, а если доберусь, монастырский харч меня совсем доконает!»
На миг ему чуть было не полегчало при мысли: коли так, он, пожалуй, без всякой своей вины избежит неприятной обязанности, никуда не поедет; но тут же стало ясно: оставшись дома, он погибнет; это будет вечная килевая качка души, вечный кризис отвращения к себе, неотвязное сожаление об поступке, на который с таким трудом решился и который не удалось совершить; наконец, будет очевидно, что дело лишь отложено, все эти перемежающиеся приступы страха и противления придется пережить вновь, вынести новую битву с собой!
«Положим, я буду не в силах уехать: тогда все-таки можно исповедаться аббату, когда он вернется, и причаститься где-нибудь в Париже, — подумал он, но покачал головой, вновь и вновь убеждаясь: он чувствует, знает, что надо не так. — Но тогда, Господи Боже, — взмолился он, — если Ты так глубоко внедрил в меня эту мысль, что я и спорить с ней не могу, несмотря на все разумные доводы (ведь все же не обязательно, чтобы примириться с Тобой, замуровать себя в стенах у траппистов), дай мне поехать туда!»
Он шептал Ему:
— Душа моя — место скверное; она зловонна и обесславленна, любила до сих пор один разврат; она взимала с моего бренного тела дань беззаконных наслаждений и недозволенных радостей; стоит она недорого — вообще ничего; однако там, рядом с Тобой, если поможешь мне, верю, что одолею ее. Но когда тело мое больно, я не могу самого себя принудить к послушанию, и это всего хуже! Нет у меня оружия, если Ты не сохранишь меня.
И вот еще что, Господи: я знаю на опыте, что от недоедания у меня болит голова; логически, человечески рассуждая, в аббатстве я обречен на чудовищные страдания, но если послезавтра я более или менее приду в себя, то поеду туда.
Не имея любви, не могу доказать Тебе, что истинно желаю Тебя и на Тебя надеюсь, но, Господи, заступи меня!
И он уныло заключил: