Бежит он по палубе, глаза вытаращил, а бросить фалинь все не догадается. Со шлюпки кричат ему:
— Брось конец, салага чертова! Брось, еще раз подадим!
Только Аленушкин вряд ли в тот момент что слышал.
На кормовой палубе был у нас груз уложен — бочки и пиломатериалы. Здесь было — ни пройти, ни проехать. И когда Аленушкин добежал с фалинем до этого мести, он замер было на момент, соображая, что же ему делать теперь. А фалинь-то рвет из рук! Тогда Аленушкин вдруг прыгнул на планшир фальшборта и, не бросая фалиня, побежал по планширу к корме. Мы все так и ахнули. Ведь это все равно что в цирке новичку по канату ходить с закрытыми глазами!
Дальше ясно, что случилось. Шлюпка дернулась на волне, фалинь рывком натянулся, и Аленушкин полетел за борт.
Шуму много наделал, людей перепугал, а еще больше сам напугался. Когда его вытащили из воды, то долго не могли вырвать фалинь из рук — вцепился он в него мертвой хваткой.
Поднялся Аленушкин на палубу, а там старпом стоит, весь кипит от злости.
— Ты что же, такой-сякой и так далее, цирк тут мне устраиваешь?
А Аленушкин стоит, в глазах слезы, отвечает:
— Я забыл…
— Что забыл?
— Про бочки на палубе забыл…
— Бочки! Забыл! — взорвался старпом. — Будь я твой отец, выдрал бы тебя сейчас, чтобы не забывал, где находишься!
Аленушкин покорно кивнул:
— Это точно…
— Что точно? — оторопел старпом.
— Отец бы выдрал…
Старпом круто повернулся и ринулся на мостик.
Само собой, от меня Аленушкину тоже попало.
Вечером опять вызвал меня в каюту старпом, говорит:
— Ты мне чтоб его теперь за ручку лично водил по судну. Придем в Мурманск, сразу спишем на берег, понял?
— Понял, — отвечаю, — как не понять. Только я бы не торопился списывать. Все-таки Аленушкин, — говорю, — теперь, так сказать, боевое крещение получил — опыт уже имеет.
Старпом посмотрел сердито на меня и говорит:
— Вы меня со своими опытами под суд подведете. А ну как утонул бы он, кого к ответу притянут? И не уговаривай, боцман, спишу твоего салажонка.
— Он такой же мой, — говорю, — как и ваш. А паренек смышленый.
Но старпом махнул рукой, и с тем я и ушел.
Поругали тогда Аленушкина крепко и комсомольцы. Чудно было у них на собрании. Сидит Аленушкин в первом ряду, а его спрашивает комсорг:
— Ты знаешь, каким должен быть моряк?
— Конечно, — отвечает Аленушкин, — читал же я Станюковича.
— Тогда в чем дело? Почему у тебя все наоборот получается?
Аленушкин развел руками, вздохнул:
— Я стараюсь…
И так искренне, так жалостно произнес он это, что все собрание расхохоталась. Стали решать, как записать в протокол. Одни кричат: наказать надо, другие — не за что наказывать, сам все поймет. Так и разошлись без всякого решения. Самому предложили выводы сделать.
После Вайгача пошли мы на Новую Землю. Целых три недели шли от Губы Белужьей до Маточкина Шара. Штормило, и приходилось подолгу стоять под разгрузкой в становищах.
За это время Аленушкин окреп. Воздух морской, питание отличное — смотрим, щеки стали у него округляться, и вообще веселее стал чувствовать себя парень. Привык и к качке. И мы стали привыкать к нему. Да и то сказать — он не хныкал никогда, работал безотказно, старших уважал. А однажды удивил всех. Плавал у нас тогда плотником Симков. Он хорошо играл на баяне. И вот как-то вечером сидели мы в красном уголке, развлекались кто как мог. Симков потихоньку наигрывал разные мелодии на баяне. А когда он заиграл «Прощайте, скалистые горы», Аленушкин встрепенулся, прислушался — и как запоет!
Пел он замечательно. Все побросали свои игры, окружили Аленушкина, слушают. Долго он пел, много песен знал. Голос молодой, чистый, сильный, с переливами, ну, прямо за душу брал всех! За песни полюбила его команда. Такие концерты устраивали по вечерам — заслушаешься! Аленушкин запевал, а мы все с удовольствием подтягивали. И, как бы вам сказать, от песен этих, что ли, помягче становились люди на пароходе, душевней как-то…
Боцман помолчал, раскурил папиросу и продолжал:
— Через месяц вернулись мы в Мурманск. На полубаке у нас на швартовках третий помощник капитана командовал. Когда подошли к причалу, он приказал подать швартовый конец на берег. Матросы были уже наготове, конец тут же был подан и закреплен на береговую тумбу. И вдруг неожиданно капитан дал ход вперед и скомандовал убрать конец. Что уж там стряслось — не знаю, только судно быстро пошло вперед и поданный на берег швартовый конец стал стремительно разматываться с вьюшки. В таком положении что можно сделать? Ничего.
Пароход идет все быстрей, швартовый конец со свистом слетает с вьюшки, искры так и сыплются кругом. Третий помощник кричит: «Полундра! Долой с полубака!» И как назло, в этот момент что-то заело на вьюшке. А пароход-то летит вперед и, конечно, вьюшку тут же с корнем вырвало из гнезда и потащило к клюзу. По пути вьюшкой зацепило паропровод на брашпиль и оборвало его. Пар с ревом ударил струей на полубак. Все успели отбежать, а Аленушкин, ошеломленный случившимся, промедлил. Струя пара ударила ему прямо в ноги.
Оттащили мы его с полубака, а он лежит, лицо белое как полотно, и виновато смотрит на всех. Всю правую ногу ему обварило, кожа клочьями висела.
Старпом перепугался — ведь с него же спрос за технику безопасности на судне, — мажет Аленушкину эмульсией ногу, а сам ругается на чем свет стоит.
Ну, вызвали «Скорую помощь» и отправили Аленушкина в больницу. Когда понесли его с борта, он попросил старпома подойти и говорит:
— Простите меня, товарищ старпом, такой уж, видно, я невезучий. — Тут он отвернулся и вроде как бы и заплакал. От обиды, конечно, что так не везет ему. А потом робко попросил, чтобы не списывали его с судна. Старпом наш хоть и шумливый был мужик, но понял, что не следует добивать парня. Подзывает он меня и говорит строго:
— Боцман, у этого парня кожа с одной ноги уже содрана. Так вот, когда вернется он из больницы, сдирай с него хоть всю остальную, но чтоб матроса мне сделал из него, понял?
— Так точно, — говорю, — понял. Сдерем и остальную.
Аленушкин весь так и засветился радостью. Настроение у него поднялось, глаза заблестели. Засмеялся он и говорит:
— Да хоть две сдирайте, только не списывайте!
Ушли в очередной рейс, а Аленушкин остался в больнице. Но к нашему возвращению в порт нога у парня зажила, и он вернулся на судно.
Встретили мы его приветливо, по-хорошему. Правда, разным шуточкам в его адрес конца не было. Особенно кок всех рассмешил — он приготовил к обеду блюдо под названием «беф-Аленушкин», объяснив всем, что мясо приготовлено по опыту Аленушкина, то есть сначала было вымочено в соленой воде, а затем отварено на пару.
Боцман скупо улыбнулся, помолчал и, почувствовав, что заинтересовал курсантов своим рассказом, продолжал:
— А потом пошли мы в рейс на остров Шпицберген. На твиндеке второго трюма был закреплен у нас груз-тяжеловес — огромный железный ящик весом в семь тонн. Дошли до мыса Нордкап и легли курсом на остров Шпицберген. А ночью задул ветер от норд-веста, да так разошелся, что к утру заревел на все двенадцать баллов. Тьма наступила кромешная — не понять было, где небо, а где море, все смешалось, кругом вода. Большие ли были волны — не скажу, в темноте трудно было рассмотреть их, но только качало нас жестоко. Иной раз, как говорится, трубой черпали воду. Но старушка наша выносливой оказалась — один мостик торчал, весь корпус под водой, а «Ореанда» шла и шла помаленьку вперед. Правда, ход был полторы-две мили в час, но все-таки вперед шли, не назад.
На третьи сутки ударом волны разнесло в щепки спасательные вельботы левого борта. А сколько раз волны разбивали двери в надстройках — и счет тому потеряли. Все время аврал за авралом у нас шел, матросы измучились вконец.
Беда стряслась на пятые сутки, когда волна почти совсем положила «Ореанду» на правый борт. В районе второго трюма вдруг раздался страшный грохот, а затем такой тяжкий удар в правый борт, что все судно вздрогнуло, легло на правый борт, да так и осталось лежать на боку. Крен был градусов двадцать. Сыграли тревогу, и мы бросились в твиндек второго трюма.