Итак, астроном спросил Валю, закоренелого отличника: «Что такое азимут?». Валя был немного рыхловат, но деятелен и неугомонен. Он имел обыкновение зубрить уроки по ночам, а днем, иногда зайдя ко мне и застав с учебником в руках, говорил: «Бросай зубрежку! Кому это надо!». Аттестат отличника – лист плотной бумаги с золотой каемочкой – мерещился Вальке наяву. Аттестат в «золотых штанишках» давал право поступить в институт без приемных экзаменов. Институт уже был выбран – ИФЛИ. Институт философии, литературы и истории. Получить такой аттестат в нашей школе было нелегко. Валька, наверно, имел понятие об азимуте, но не сдержался и переспросил: «Азимут? Ах да, это отличная рифма к слову на зиму».
Это астроном стоически перенес, но когда полтора десятка ребят друг за дружкой отказались отвечать урок он, похоже, осатанел. И вот Милька, маленькая и своенравная красотка по прозвищу Сарделька согласилась отвечать. Отвечала откровенно плохо, но подлость астроном вознаградил четверкой. Это был циничный союз осатаневшего педагога и непостижимой Мильки. При чем тут была астрономия? За что страдал Коперник?
Мы все глубоко дышали, нам открылось то, что раньше не видели, мы стали зорче. Нам стало немного горько. И все благодаря четверке, добытой неправедно.
А Милька? Да наплевала она на все. Осталась такой же, как и до астрономии. И класс ее простил.
Едва окончив школу, Милька выскочила замуж. За какого-то мужика лет двадцати пяти – тридцати. Старика, одним словом. Редчайший мезальянс в наших глазах. До женитьбы Милька выдавала его за двоюродного брата. Стеснялась.
Валька же, не взирая на азимуты, бесконечность вселенной и прочие чудеса природы, получил все же аттестат в «золотых штанишках».
Я где-то прочитал, что отметки изобрели отцы-иезуиты. Вполне возможно.
Арон Григорьевич, профессор математики, жил в Ленинграде, а когда приезжал по делам ненадолго в Москву, обязательно навещал моих родителей. Он был приветлив, доброжелателен, вежлив по-петербургски. Как-то он захотел мне, мальчонке, сделать подарок по моему вкусу. Мы зашли в магазин, где продавали игрушки и разные игры. Он спросил меня, не умею ли я играть в шахматы, и предложил научить. Дал такой совет. Но я предпочел игру «морской бой». Судьбе было угодно, чтобы играть в шахматы я научился позднее. Позже, через годы, я узнал, что Арон Григорьевич любит играть в шахматы со своими коллегами, следит за событиями в мире больших шахмат, что было характерно для ленинградцев. Еще он любил поплавать брассом, а из спортивных соревнований предпочитал смотреть единоборства, но не командные соревнования.
Когда начался учебный год в седьмом классе, у меня обнаружилась близорукость. В классе я сидел подальше от доски, на так называемой камчатке, а становиться очкариком не хотел. Шла первая четверть, и я поотстал по математике. Арон Григорьевич приехал в Москву, посетил нас и по просьбе моих родителей позанимался со мной алгеброй часа два-три. Это совпало с другим событием: учительница математики, она же классный руководитель, пересадила меня на первую парту. Может быть, она догадалась, что я не вижу написанное на классной доске, или же за болтовню на уроках. Скорее всего, и по тому, и по этому. Она была худенькая, тонкоголосая и старалась казаться строгой. Хорошая учительница и очень хороший человек. Однако одноклассники за глаза ее называли макакой. Ведь не только взрослые бывают плохими и злыми.
После профессорского урока и пересадки я стал частенько решать задачки первым в классе. Некоторое время ребята называли меня «алгеброидом», но прозвище не привилось. Какой-то особый ребячий слух уловил фальшь.
Как-то мама пожаловалась Арону Григорьевичу, что я часто не делаю уроки и часами сижу за шахматной доской. Занимаюсь теорией. Арон Григорьевич посоветовал маме не беспокоиться, потому ежели отрок упорно часами чем-то занимается, пусть шахматами, то это хорошо. Мама, вероятно, успокоилась, но однажды у нее возникла идея насчет репетиторов. Отец смотрел на эти вещи просто: «У моих детей не было репетиторов и не будет». Так и не было. Моей младшей сестренке на роду было написано радовать родителей отличными отметками и грамотами, а я без грамот чувствовал себя прекрасно.
Когда дошло дело до тригонометрии, я уже подрос, заимел довольно широкие плечи, в школу, что находилась близ дома, бегал всю зиму без пальто и не желал таскать портфель со всякими там учебниками. Исключением стала «Тригонометрия» Рыбкина. Не по тому, что мне нравились синусы и тангенсы, просто это был самый тонкий из учебников. На переплете вокруг фамилии автора я нарисовал две дуги. Впереди они соприкасались, а справа пересекались. Еще две маленькие дуги и точка вместо глаза, и получилась рыбка. Ребятам этот скромный вклад в тригонометрию понравился. Думаю, что он мог бы понравиться и автору учебника. В учебник я клал общую тетрадку. Тонкую, о десяти листках. Она был общей по физике, химии, истории и других важным наукам, без которых не может существовать цивилизованное человечество. Итак, налегке я бегал в школу, успевая к звонку, а изредка и обгоняя учителя, поднимающегося из учительской на втором этаже в наш класс на четвертом.
Не всегда удавалось обходиться «Тригонометрией» и общей тетрадью. Иногда приходилось нести тяжкое бремя науки и учебников. В целом же все обходилось благополучно.
В школу я ходить очень любил, занятий не пропускал, и три последних класса просто мелькнули. Настало время выбирать институт. Арон Григорьевич посоветовал поступать на математический факультет. Я самокритично сказал, что ничего особенного в этой области из себя не представляю. Вот по шахматам, к примеру, я пробился среди московских школьников в самые передовики. Арон Григорьевич попытался мне объяснить, что школьная математика это еще не математика, да и вузовская тоже… Этого понять я не сумел и в конце концов написал Арону Григорьевичу письмо, в котором сообщил, что хочу поступить в Юридический институт Прокуратуры. Причин было две – совет школьного учителя, аспиранта этого института, и близость института к моему дому. О причинах я, разумеется, не написал. Арон Григорьевич ответил. Он недоумевал, откуда у меня такое человеконенавистничество.
Шел 1939 год. Мне было семнадцать лет. Я не был туп, но был наивен, воспитан в духе господствующих идей и склонен делать глупости.
Выводы? Какие уж теперь выводы. В чем там дело с разными ступенями математики, я так никогда и не понял. Однако понял, что к советам надо относиться очень внимательно.
Понял с некоторым опозданием.
Утро. Телефонный звонок. Я беру трубку и не надеюсь, что услышу голос Вальки. Он уже там. Где нет телефонов, да и, по-видимому, вообще ничего нет. Совсем недавно мы регулярно общались по телефону. Личным встречам препятствовала старость.
У Вальки очень больное сердце, однако, каждую неделю он по нескольку раз ездит на работу в свой институт. Работает консультантом в лаборатории, которой прежде заведовал. Я представляю, как трудно дается ему эта дорога. Метро, автобус… Час для здорового человека. А он не может пройти 300–400 метров не остановившись, чтобы глотать таблетки. Ему тяжело нести даже зонтик.
На закате жизни Валька был озабочен получением звания заслуженного деятеля науки. Волновался. Я, подозревая тщеславие, спросил, на кой черт ему нужно это звание. Оказывается, платят на столько-то рублей больше. И этот тяжело больной человек, терпеливый и талантливый, был до конца своих дней озабочен тем, как свести концы с концами.
До перестройки Валька получал приличную профессорскую зарплату. Степени и звания давали ученым не только почет и уважение, но и средства к существованию. Он любил свою науку и гордился ею. Иногда я сообщал ему, что слышал по радио о каком-нибудь достижении зарубежных ученых. Нередко он отвечал, что у нас это уже давно известно. Если я спорил, он горячо напоминал мне, что в этом деле я профан.