Для чего-то сохранилось на десятки лет в памяти это воспоминание. Это и другие мелочи.
В стародавние времена, еще до коллективизации, летом на Тверском бульваре в Москве устраивали книжные базары. Сооружали множество фанерных ларьков, лотков, недорого продавали книги. Тогда в ходу были даже полушки – этакие медные полкопеечные монетки.
Мы с мамой шли по бульвару. Я, дошкольник, и сестренка, моложе меня на три года. Мама подошла к лотерейному ларьку. Подле него толпились люди. Мама предложила мне оторвать с карточки билетик. На его обратной стороне было написано число. Когда люди разобрали все билетики, лотерейщик оторвал снизу картонки большой билет. На нем оказалось то же число, что и на моем. «Выбирай!» – сказал лотерейщик, показав мне игрушечный автомобильчик и небольшую куклу с закрывающимися глазами. Автомобильчик был заводной. Я, конечно, его и выбрал. Сестренка надулась и приготовилась зареветь. Лотерейщик сказал маме, что раз выиграли, то должны купить еще один билетик. Мама не возражала, я опять оторвал и снова выиграл, снова автомобильчик или куклу. Сестренка радостно прижала к себе куклу, а один дяденька сказал: «Пусть этот мальчик оторвет билетик еще раз, я заплачу». Но лотерейщик сказал, что больше не надо. И мы с мамой пошли дальше, по направлению к памятнику Пушкину. Он стоял тогда на Тверском бульваре. Сестренка крепко прижимала куклу, а я с удовольствием нес автомобильчик. Люди с любопытством смотрели на нас, но мой неискушенный разум был спокоен.
Есть такое очень хорошее пожелание: «Ловите миг удачи!». Как это делается, я не узнал, хотя после той лотереи прошло восемь с лишним десятков лет.
Тоже, между прочим, неплохой выигрыш. Даже по сравнению с заводным автомобильчиком.
Шурка Гаврилина, так называли ее в отличие от других Шурок, болтавшихся во дворе, отличалась аккуратной белой и румяной мордашкой. Густые волосенки ее были коротко подстрижены. Она ходила во второй класс школы и была затейницей.
Гаврилиной ее называли потому, что отца звали Гаврилой. Он был дворником, имел бороду, как и положено дворнику в двадцатых годах прошлого века в Москве, жену Анюту и жил в полуподвале с окном во двор. Анюта постоянно была возбуждена, ее пышные светлые волосы всегда находились в полном беспорядке, и она часто ругала мужа. Гаврила молчал, не отвечал жене. Нередко Анюта покидала свой подвал, отправляясь на время в сумасшедший дом. Летом Гаврила молча подметал и поливал пыльный серый асфальт двора, зимой чистил снег.
Ранней осенью утром, когда во дворе много ребят, Шурка спросила мою сестренку: «Ты буквы знаешь?» Сестренка в школу еще не ходила, но читать-писать умела и сказала, что знает.
– Врешь! – воскликнула Шурка.
– Нет, не вру.
– Напиши букву «ж», – скомандовала Шурка.
Сестра написала «Ж» на асфальте мелом. Мел всегда бывал у ребят под руками, чтобы чертить классики.
– А букву «о» сможешь?
Сестра молча написала, а потом, по Шуркиной команде, еще две буквы. Доказала, что буквы знает.
Шурка обрадовалась, засмеялась и, обращаясь к ребятам и взрослым прохожим, закричала: «Смотрите, что она написала! Хулиганка!»
Мой мяч был очень заметным. Перемежались дольки: алые, желтые и синие. Он был небольшой, но тяжеленький и удобно ложился на ладонь. Он летел со свистом и салил больно. Ребята во дворе любили играть в лапту именно моим мячом.
Когда мяч перестал звенеть, высоко прыгая от земли, я понес его к чистильщику обуви. Старый, коренастый и сутулый, он дремал на своем месте, на углу нашей улицы. Мимо него цокали подковами по булыжной мостовой извозчичьи лошади, с дребезжанием и скрежетом катились трамваи. С тех пор, как я увидел этот угол, старик всегда сидел тут.
И вот я перед чистильщиком. Он почему-то в ватнике в светлый летний день. Я протянул одной рукой яркий мяч. В другой руке зажата монетка.
– Тебе чего, мальчик? – повернулось ко мне смуглое лицо. На голове дремучие заросли кудрявых серовато-седых волос. Не длинные, с виду жесткие, будто из тонкой проволоки. Глаза большие, черные, смотрят на меня испытующе и весело блестят.
От смущения мне становится жарко и я, неправдоподобно тихо, прошу накачать воздух в мяч.
– Можно, – говорит чистильщик, – а двадцать копеек есть?
Я разжимаю кулак и показываю монету.
Старик стискивает коричневой пятерней мячик. На тыльной стороне ладони на пальцах – жесткие седые волоски. Он всаживает в мяч полую иглу и давит на присоединенную к ней резиновую грушу, как парикмахер, когда брызгает одеколоном.
Воздух шипит, я жду с нетерпением. Скоро я расстаюсь с монетой. А мяч слабоват, его можно мять пальцами.
– Можно еще надуть, чтобы покрепче…
– Нельзя, мальчик, – грустно отвечает чистильщик, – лопнет…
Его глаза больше не блестят. Я понимаю – разговор окончен.
Давно уже не цокают по нашей улице подковы лошадей. Исчезли трамваи, круглый булыжник сменил серый асфальт. А на углу сидит старый чистильщик. Он все так же кутается. Шея обмотана почему-то белым вафельным полотенцем. Седая шевелюра стала, пожалуй, побелее. Когда я вижу его, вспоминаю старый разговор. Старик по-прежнему не бросает слов на ветер.
Мой дядя очень ловко мог показывать фокусы. Иногда он с тетей приходил к нам в гости. Тетя – родная сестра моего папы, а дядя ее – муж. Тетя всегда рассказывала, будто бы я кусался, когда был маленьким. И объясняла: мол, у меня резались зубки. И она, тетя, отучила меня кусаться. Вроде я хотел укусить ее руку, но она ловко подсунула мне кусок меха. Я набрал полный рот шерсти и кусаться перестал. Не знаю, правда ли это. Я такого случая не помню. Мои родители тоже говорили, что не помнят. Но со слов тети я выучил этот рассказ наизусть. Стоит мне посмотреть на котиковый воротник и вспомнить при этом тетю, как во рту становится противно и хочется плеваться.
Тетя гладила по головкам мою младшую сестренку и меня, и говорила: «Ах, как детки выросли!» И, как вы уже знаете, рассказывала о том, как отучила меня кусаться. Ничего интересного я от нее не видел. Зато дядя… Дядя – совсем другое дело. Хотя он и не был родным братом моего отца и, женись он на ком-нибудь еще, свободно мог стать не моим дядей, – его приход в дом был одним удовольствием. Он любил подшучивать надо мной, но я не обижался. На других-то я обижался, а на него – ни в коем случае. Дядя умел показывать фокусы. Фокусы-мокусы, как он говорил. Позднее я узнал, что пишут – «фокус-покус», но, я думаю, правильнее все-таки – «фокус-мокус».
Дядя свертывал пустую бумажку от конфеты, фантик, говорил «айн, цвай, драй», что по-немецки значит «раз, два, три», и – готово дело! Неизвестно откуда в свернутой пустой бумажке оказывалась настоящая конфета. Я ее съедал. Снова «айн, цвай, драй» – сестра ела конфету. Потом, правда, мы с сестрой еще могли есть конфеты, но дяде надоедало показывать фокусы. Его торопили к столу, на столе стоял графинчик водки, а дядя, мы знали, любил выпить. Так что он менял компанию.
Дядя, если хотел, щипал мою маленькую сестренку за щечку, и в его руке получалась двухкопеечная монета или даже гривенник. Сестренка визжала и смеялась. Однажды она услышала, что мама говорит: «Надо на рынок, а денег нет». Сестренка сказала:
– Мама! Возьми деньги из меня.
– Как это из тебя? – удивилась мама.
– Как дядя, щипни и бери.
Мне нравились фокусы-мокусы, и я захотел сам научиться их показывать. Я долго просил дядю, он все отнекивался и, наконец, согласился научить меня одному фокусу. Только мне пришлось пообещать хранить тайну, чтобы не узнали другие. «Другие» – для меня были товарищи-соседи. Зачем же открывать им секрет? Гораздо лучше самому показать им фокус-мокус.