Недавно я обнаружил у себя старую фотографию: на первом плане оконный переплет, цветы, в отдалении дом, его тускло отливающая крыша, белесое небо, и по всему фону — крупные, белые, немного как бы смазанные точки. Это вдруг повалил снег — не плавая в воздухе, не кружась, а стремясь вниз подобно сплошным струям дождя. Тяжелые, мокрые хлопья снега… Я как раз учился снимать и захотел сфотографировать этот необыкновенный снег, а получилось — окно, тогдашний мир окна…

Таким бы он и остался в памяти, таким бы, вероятно, и забылся — детским, ограниченным, словно рамой, миром — если бы вдруг не расширился, вернее, нет, пространственно он даже сузился, сосредоточившись на одном-единственном окне в доме напротив, в том самом доме, что виден на фотографии, и это окно там можно разглядеть тоже. И сразу этот мир Наполнился для меня иным, совершенно новым содержанием… Когда и как я заметил тебя впервые в твоем окне, и почему я догадался, что и ты заметила меня, — этого я и сейчас, особенно сейчас, не могу объяснить. Но с тех пор, стоило мне подойти к окну, как я тотчас невольно взглядывал на твое, в котором видел или не видел тебя, и если видел, то моментально начинал изображать, будто страшно интересуюсь тем, что происходит внизу, на улице. Внезапно мне казалось, что ты все же знаешь, что я смотрю на твое окно, и с независимым видом отходил в глубину комнаты, глядя оттуда, как ты, еще постояв, уходишь тоже. Теперь, если я снова подступал к окну, ты показывалась не сразу, и, удивительно, я уже чувствовал, почему мы, совершенно не зная друг друга, создавали свой, безмолвный, но и хорошо понятный нам обоим язык… И еще странно: я не пытался увидеть тебя на улице, ты по-прежнему оставалась только в мире моего окна, точнее, теперь в мире наших окон. Да я, наверное, и не узнал бы тебя на улице — за дальностью расстояния я даже не разбирал как следует черт твоего лица… Иногда к тебе приходила подруга, и я видел в окне ее темноволосую и твою светлую головы. И так же сразу почувствовал я, что ты посвятила ее в нашу тайну, и именно благодаря твоей подруге я узнал тебя: однажды, столкнувшись на улице с двумя девочками, я по этому сочетанию — темные и светлые волосы, по быстрому лукавому взгляду темноволосой и по твоему вдруг порозовевшему и отвернувшемуся лицу понял, что это вы, это ты…

Не знаю, что бы мы вообще делали, как бы мы обошлись, осмелились бы мы познакомиться без помощи твоей живой и бойкой подруги: ведь это она писала загадочные, волновавшие воображение записочки, звонила по телефону, назначила внезапно встречу, вы пришли вдвоем, мы гуляли вокруг наших домов, подруга между нами, мы с тобой молчали, она говорила и в какой-то момент нашла, что уже можно оставить нас… Нам было по пятнадцать лет, и то, что, возникло между нами, называлось тогда «дружбою мальчика и девочки». Но это очень странная была дружба — с мучительной несвободою разговоров, с частыми и необъяснимыми размолвками, с трудностью примирения… Вдобавок обнаружилось, что с нового учебного года мы будем учиться в одной школе, в соседних классах, и классы оказались совершенно разные: в нашем все подобрались какие-то суматошные, деятельные, горячие, то и дело устраивали мы собрания, диспуты, обсуждения, спорили и обличали друг друга, делились на «принципиально несогласные» группировки. А ваш класс был очень мирный, спокойный, и как-то уютно, по-домашнему дружный: вы любили собираться на дни рождения, пекли пироги… И выходило, что ты ревновала меня к моему классу, а я тебя — к твоему. Случалось, что, увидев тебя в школе, я вдруг, неожиданно для самого себя же, делал вид, что не замечаю тебя, не здоровался, не подходил на переменах… Так могло продолжаться целую неделю, до субботнего вечера, когда мы выходили гулять вокруг наших домов и, встретившись, молча и с замиранием миновали друг друга, и еще раз, и еще, но вот внезапно останавливались И так же молча шли в одну сторону, и не сразу начинали разговаривать и выяснять все недоразумения, накопившиеся за неделю. И воскресенье бывало нашим единственным неомраченным днем, потому что с понедельника все могло повториться сначала. Конечно, теперь я вижу, что это я был виноват в наших размолвках, но и теперь совершенно не могу объяснить себе, что на меня тогда находило… И опять помню окна, без них я не представлял бы себе нашей любви: по окнам можно было узнавать настроение, к ним надо было стараться не подходить, когда мы бывали в ссоре, разве что показываться на мгновение с равнодушным видом, или, наоборот, можно было подходить то и дело, что-то писать друг другу на стекле большими буквами, кивая всякий раз, когда понял, и было еще какое-то неизведанное ранее, томительное наслаждение смотреть друг на друга подолгу, не отрываясь, издалека, потому что смотреть так вблизи мы еще не смели…

Да, мы уже знали, что между нами — любовь, ведь уже случилось так однажды, что я поцеловал тебя, это было зимним вечером, в дальнем углу темного и пустого сквера, под голыми холодными тополями. И сразу, взявшись за руки, мы почему-то бросились бежать оттуда — поближе к нашим домам, к нашим привычным улицам… Чаще всего, вспоминая нас, я, кроме окон, вспоминаю еще эти вечерние, тихие, безлюдные, заваленные сугробами пресненские улочки, холодный и тусклый блеск фонарей, и теплое, уютное свечение разноцветных зашторенных окошек, и наши с тобой единственные следы на свежем снегу, успевавшие исчезнуть, пока мы совершали круг… А в воскресные дни, боясь, как бы не встретить кого из знакомых, мы уходили подальше от наших домовое самую глубину маленьких переулков, сворачивали иногда в ограду Ваганьковского кладбища, бродили по его аллеям, и мало что говорил нам окружавший нас, отживший, отстрадавший, отлюбивший свое мир… Но помню, как однажды остановились мы перед огромною фамильною плитой, и столько было на ней имен, дат, мелькали такие обычные, близкие нам с детства слова: отец, мама, бабушка, дедушка, брат, сестра… и еще другие слова — страшной утраты, вечного отныне горя, любви и памяти, и, видно, какое-то бессознательное одинаковое чувство охватило нас, мы разом обернулись и крепко и горячо обнялись, приникли друг к другу, словно желая удержать, защитить один другого и самому защититься от чего-то навеки. И вдруг услышали высокий негодующий голос: «Как вам не совестно!» Неподалеку, привстав со скамеечки, глядела на нас из-за могильной ограды худая, поблекшая, не старая еще женщина, глядела не укоризненно, но со злобой, чуть ли не с ненавистью, и повторяла: «Бессовестные! Бессовестные!» И снова нам пришлось убегать, теперь не от нас, не от нашего поцелуя, а от ее враждебных, обличающих глаз, и когда мы остановились, то сначала робко и нерешительно взглянули друг на друга, а потом так же нерешительно улыбнулись…

…Но мы все-таки расстались — это случилось за несколько месяцев до окончания школы, — расстались как-то неожиданно для самих себя, без видимой причины, без ссоры, без мучения, и удивительно: в школе мы с вежливыми и спокойными лицами здоровались друг с другом, а вот наших, окон я совершенно не помню в то время — как будто бы их и не было… Зато помню, что сам я тогда сосредоточился на том, что мы в наших школьных сочинениях высокопарно именовали «напряженной духовной жизнью», «нравственными исканиями», я стремился к уединению, вечерами допоздна сидел над книгами, завел что-то вроде дневника и тотчас после выпускных экзаменов собрался в Сибирь — почему-то полагал я, что именно в Сибири откроется мне окончательная «истина о жизни»… Еще помню, как я вышел из дому, таща свой рюкзак и большой чемодан с книгами, и, проходя мимо вашего дома, не удержался, взглянул на твое окно, заметил тебя и, несмотря на всю серьезность и даже некий трагизм моих тогдашних чувствований, ощутил детское и глупое удовлетворение оттого, что ты видишь, как я уезжаю, и видишь, что надолго, и еще не знаешь куда, но уж скоро, наверное, узнаешь…

В Сибири я строил железную дорогу, жил в вагонах, сопровождал товарные поезда, бил шурфы, валил лес, ходил по тайге с геологами… — словом, жил, исходя из намеренного и в общем-то необходимого для юности принципа, что, чем труднее будет моя жизнь, тем более приближусь я к ее истинной и желанной для меня сути.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: