У воспоминания свои законы, в воспоминании можно ощутить вкус соли, если ее было очень много, если ее совсем не было, а было море и много рыбы, свежей, только что пойманной — по вечерам ее несли на палках мужчины в высоких сапогах, поднимаясь от бухты по Нагаевской улице.
Теперь, когда вспоминаешь, как шел ночью с горы по Нагаевской улице, то кажется, что было светло, как днем, и бухта была словно в лунном свете, и оба ее берега были видны отчетливо до самого горизонта, но в то же время, я твердо знаю, что этого не могло быть, что было темно по-осеннему, и я несколько раз проходил в темноте мимо дома, в котором мы жили. Просто мы много ездили в то лето по Северу, и я перенес оттуда в Магадан белые ночи. Магадану не доставало настоящих белых ночей. Ну, нет, он был хорош и без них, и я хотел бы жить здесь всю жизнь, не сейчас, а немного позже. Я так и сказал старику, когда мы в очередной раз вернулись в Магадан, и наша машина поднялась по проспекту Ленина, перевалила через сопку и стала спускаться в Нагаево, и вся бухта вдруг открылась перед нами, и я сказал тогда: «У меня такое чувство, будто я дома», а старик ответил: «По-моему, у вас везде такое чувство», и потом добавил: «И везде какие-то сомнительные друзья».
Позже мы переселились на Комсомольскую, почти в самый конец улицы, возле сопки, и оттуда было видно другую бухту — Гертнера. И по вечерам мы видели, как из одной бухты в другую шел туман, он тек в конце улицы сплошным потоком, не рассеиваясь, словно призрачное войско, только что вступившее в завоеванный город.
Здесь мы жили и отсюда уезжали на трассу и побережье, но по-прежнему, как только мы возвращались, я ходил в старый поселок Нагаево, спускался с обрыва к самой воде и смотрел, как здесь ловят рыбу. В начале июля к берегу подходит метать икру маленькая рыбка, ее называют «уёк» и ловят с берега большими сачками. За рыбаками ходят мальчишки и собирают ее в ведра, а потом она вялится на крышах домов.
Те, у кого есть лодки, ловят рыбу далеко от берега, и по вечерам несут ее связками на палках, камбалу и морского окуня, и еще какую-то, названия которой я не знал, и утром женщины продают ее на базаре. А еще огромных крабов с большими шипами на ярко-рубиновых панцирях…
Теперь я в последний раз сходил в Нагаево, а возвращаясь, обернулся и сверху посмотрел на бухту. Она была совершенно пустой, только у правого берега стоял и на якорях маленькие рыбацкие лодки, покрытые брезентом. Я смотрел очень спокойно, потому что знал, что не сейчас, а потом, когда берега ее станут, может быть, поуже, а правый берег покруче, а небо опустится ниже и цвет его сольется с цветом воды — тогда в воспоминании я овладею ее красотой. А теперь я только хотел запомнить ее получше…
Мимо телестудии я вышел на проспект Ленина, но отсюда лучше было смотреть на Магадан вечером, когда зажигаются огни и видно, как они зажигаются далеко по трассе. А днем на Магадан лучше всего смотреть со стороны трассы, когда подъезжаешь к нему, и вдруг он открывается, лицом к тебе, весь белый, похожий на южный портовый город…
Еще я любил музей и часто ходил туда. Он был весь в зелени, а в ограде, у самого входа, стоял лось, чучело лося, и под лопаткой, куда обычно метят охотники, у него и в самом деле была дыра, и оттуда сыпались опилки.
Неподалеку от него, в маленькой, тесной клетке, сидел медвежонок. Перед клеткой была лужа, и в ней плавала какая-то чурка. Медвежонок просовывал сквозь прутья худую грязную лапу и часами ловил эту чурку, стараясь втащить ее в клетку. Но она не пролезала. В книге отзывов кто-то написал: «Отпустите медведя»…
От музея можно было пройти к площади перед зданием Геологического управления. Теперь она была пуста, и вербованные уже не сидели в сквере и на каменных ступенях — их давно разослали по трассе, на стройки и прииски. А летом я ходил сюда смотреть на них, не на молодых, на старых, и они были такие же, как «на заре твоей юности», когда ты сам вербовался: они знали все законы и все порядки, везде побывали и везде поработали, они были очень деловыми, очень практичными и очень неустроенными всю свою жизнь. Да, они были такие же, но ты был другой, ты чувствовал это. И вдруг ты поймал себя на том, что не меньше шамана, чью шапку и бубен ты видел в музее, уверенного, что если он изобразит перед серьезными сородичами смерть медведя, то медведь и в самом деле будет убит — не меньше этого «служителя культа» ты верил, что если вернуть все, что было, когда ты уехал в первый раз: дорогу, одиночество, напряжение, то перелом снова произойдет, а с ним и разрешение всех твоих теперешних вопросов. Но его не было — в «Ударнике», в Сусумане, в Охотске, в Магадане и везде, где мы побывали в это лето…
…Я сидел в Хабаровске, в ресторане аэропорта. Шеф был прав, погода на трассе испортилась, но я не торопился. Приятно было сидеть здесь, где так много народу, и все куда-нибудь едут, слушать, как ревут моторы и по радио объявляют посадки и номера рейсов, все, кроме твоего, а ты за всем этим шумом, звоном и говором стараешься расслышать маленький оркестр в центре зала.
За мой столик сели двое ребят, и один из них — у него еще был такой отличный шрам на подбородке — сразу достал маленького костяного божка, вроде тех, что я видел в музее, только теперь их делают не для «служителей культа», а для любителей экзотики, где-нибудь в Уэлене, в косторезной мастерской. Он поставил его на стол. «За то, чтобы он никогда не пьянел», — сказал он, и другой добавил: «Чтобы трезво смотрел на жизнь», — и подмигнул, и было видно, что они отлично понимают друг друга.
Они были в отпуске и теперь возвращались на Чукотку, и я не спрашивал, кем они там работают — не все ли это равно, если человек работает на Чукотке. В Москве это еще имеет значение, но не на Чукотке и не на Камчатке, и нигде на Севере и на Востоке.
Их не принимал Магадан, меня еще какой-то город, и так мы сидели, отвергнутые городами, и пиля за Чукотку. И я придумал тост: «За озеро Джека Лондона», — и повторял его про себя, как заклинание, — даже не потому, что очень хотел туда поехать, но потому, что это озеро превратилось для меня в странный символ всего, что осталось нерешенным в то лето… И тот, со шрамом, непременно хотел заказать оркестру «В нашем городе дождь»; я смотрел, как он идет между столиками, держась очень ровно, и говорит что-то скрипке, а скрипка наклонилась, вся внимание, и тогда он начинает напевать, помогая себе руками. Скрипка улыбается и разводит руками: нет, к сожалению, они еще не играют, — и парень возвращается очень довольный собой…
«За твой отпуск», — сказал один, и другой добавил: «Чтобы ты провел его так же, как мы». И они снова подмигнули друг другу, и я не стал их разуверять.
Не хотел я, чтобы они знали, что я всего лишь возвращаюсь в Москву. Не хотел я возвращаться в Москву. Приеду в Москву, будет дождь, и в метро, с небольшим чемоданом, в плаще, вид у меня будет такой, словно я возвращаюсь с дачи… Но я утешил себя тем, что скоро смогу вот так же работать на Чукотке, год, два и три без отпуска, а потом уехать на полгода на материк и, возвращаясь на Север, где-нибудь в Хабаровске заказать песенку, которой здесь еще не знают.
1963 г.
«Петушок пропел давно…»
Нехитрому этому стихотворению обучил меня дед, когда я не ходил еще в школу: «Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно, попроворней одевайтесь, смотрит солнышко в окно». Причем в последнюю строчку всегда добавлял я слово «ведь», наверное, для того, чтобы получше выразить скрытую здесь причинную связь, чтобы понятнее было, почему надо попроворнее одеваться. И потом, когда начал ходить я в школу, мать будила меня по утрам, смеясь: «Вставай, ведь смотрит солнышко в окно». С тех пор так и связалось у меня: «Школа, петушок, солнышко»… А теперь, когда по утрам я иду на уроки — не учеником уже, а учителем, — нет ни солнышка, ни петушка: на улице темно, в окнах домов огни, и на небе звезды, как в полночь, с той только разницей, что Большая Медведица стоит не над головой, а у горизонта. Примерно к концу второго урока приоткроется на юге темная завеса я слабый свет просочится сквозь узкую щель на лагуну, сопки, поселок и море. Полярные сумерки.