Вальдшнеп поперхнулся и молча упал в темень леса. Сахарову показалось, что падал вальдшнеп очень долго и в лопнувшей тишине он слышал на бегу, как протрещали задетые падающим вальдшнепом ветки сизых кустов, как сильно стукнулся он о мокрую землю.
«Неужели не найду? Неужели? — думал Сахаров, лихорадочно шаря по кустам, вглядываясь в накрытую листьями чернильную землю и не находя вальдшнепа, который, по его расчетам, должен был упасть именно в этот куст. — Неужели пропадет? Ну как же так?! Надо же! Ну где же он? Ах, черт!»
Ветка упруго хлестнула его по щеке и сбила кепку, которую он поймал у себя на спине. Согнувшись, близоруко проглядывая каждый кусочек захламленной земли, Сахаров готов был ползком обшарить место, куда свалился убитый вальдшнеп. И он лазал среди кустов и елочек и наконец увидел вальдшнепа и потянулся к нему, обрадованно забормотав вслух: «Вот он, красавчик! Вот он где, поросенок!» — Но ткнулся рукой в трухлявый сырой пенек, который принял за птицу.
Раздосадованный, чувствуя себя обманутым и уже никак не надеясь найти, он выпрямился и, оглядываясь, понял, что ищет не там, где следовало, что надо бы искать ближе к дороге, как вдруг слева от себя, возле комля старой березы увидел что-то коричневое и сухое и, еще неуверенный, боясь опять ошибиться, потянулся к этому сухому комочку и пальцами почувствовал дряблое пушистое тепло настоящей птицы, которую он убил и наконец отыскал на земле.
Вальдшнеп был крупный и головастый, с длинным, посветлевшим от старости, жестким клювом.
Когда Сахаров, безумно счастливый и довольный, выбрался из кустов на дорогу, он услышал неожиданно близко, почти у себя над головой, другого вальдшнепа и, засуетившись, отчаянно рванул с плеча ружье и, еще не видя скрытую теменью птицу, направил стволы в сторону близкого, словно вопрошающего голоса, но, так и не увидев ничего на сизом небе, опустошенный волнением, слушал затихающий похруст улетевшего вальдшнепа и его резкие свистки.
О стрельбе уже нечего было и думать. За размытым верхом леса уже совсем смерклась заря, теплясь тусклой оранжевинкой, и уже на закате, над хилой полоской водянистой зари бледно наклюнулись звезды. В лесу было темно, и только в разбитых колеях дороги, которая вела на запад, чисто и гладко светились вереницы луж.
Потом он, ликуя, шел по темному и притихшему лесу, и глаза, привыкнув к темноте, хорошо видели дорогу, которая после леса повела его через поле к дому.
Он пришел, опять в одних носках, поклонившись, вошел в избу, в комнаты и показал Варе своего вальдшнепа.
Варя устало сидела за столом и, оглядев птицу, ощупала ее как-то странно и понюхала, словно вспоминая что-то, и сказала вдруг с тягучей тоской в голосе:
— Костя-то любил! Птичка-то невеличка, а он любил… Глухарю даже радовался не больше, чем этой вот…
Сахаров только поддакнул ей понимающе, а потом, в холодном чулане, где висели на гвозде селезни, он тоже, как и Варя, уткнулся носом в птичьи перья и тоже стал, как легавая собака, нюхать плотный и сильный запах… И ему казалось, что весь чуланчик пропах дичью. А когда вернулся к Варе, она все еще сидела за столом в той же позе и сказала ему:
— Однажды я тоже ходила с ним в лес… Он при мне-то, правда, не подстрелил ничего, но видеть-то я их видела.
— Да, — сказал Сахаров. — Обидно.
Он напился чаю и, не переставая думать о Косте, слушая Варю, которая тоже в этот вечер думала и говорила только о муже, сидел в каком-то расслабленном и безвольном состоянии. Хотелось спать, но он не мог подняться и пойти к себе в комнату, словно его привязали к скамейке и словно бы он обязан был слушать Варю, обязан понимать ее тоску по мужу, ее слезы, которые вдруг наполняли глаза, и ее тревогу.
— А Костя действительно не был пьян в тот вечер? — спрашивал он в паузах.
— Да что вы! Он и пить-то не умел. Вы ж небось помните, разве он выпивал когда-нибудь с охотниками? Уж если для приличия… А чтобы напиваться — нет, с ним такого не бывало.
— Обидно, конечно, — говорил Сахаров.
А сам думал о тех несчастных родителях, которые потеряли сына по вине Дробышева, и понимал, что виноват во всей это трагедии не капитан теплоходика, как считала Варя, а Костя Дробышев, вышедший в тот вечер на фарватер…
— А зачем он на фарватер-то вышел? — спрашивал Сахаров.
— Да что уж! Тут уж, конечно, не скажешь ничего. Да только кто не выходил! Холодно было, вот и спешили…
— Никак в толк не возьму, как это можно столкнуться с катером, — говорил Сахаров и искренне удивлялся. — С лодкой, может, или с мотором случилось чего-нибудь?
Он говорил и спрашивал о Косте, а сам с тяжелой зевотой боролся со сном, и все его вчерашние хмельные мысли о Варе, о наступающей ночи казались теперь гнусными и нечестными.
И теперь, поглядывая на Варю, он испытывал чувство вины перед ней, словно оскорбил ее в своих мыслях и словно она знала о всех его мыслях и желаниях.
— Ну что ж! — сказал он, вставая. — Кажется, пора бай-бай…
Варя ничего не ответила, н он молча тоже прошел в комнату, предчувствуя сладкий сон на широченной кровати, на которой когда-то спали молодые Дробышевы — Костя и Варя.
Дверь он прикрыл, но неплотно и, укладываясь поудобнее под одеялом, крикнул Варе:
— Спокойной ночи!
Она услышала его. Но вдруг вошла в комнату и спросила:
— Что?
— Спокойной ночи, я сказал, — ответил он ей, очень смутившись.
А Варя стояла в дверях и как будто чего-то ждала.
— А завтра-то, — сказала она, — будить вас на заре иль нет?
— Нет, Варенька, я завтра ту-ту, уезжаю. Посплю как следует.
— Ох-хо-хо! — вздохнула она. — Все уезжают. А тут оставайся в пустом доме и жди… Все время жди, жди… и больше ничего. Как бы тоже уехать куда-нибудь… Куда-нибудь далеко-далеко и надолго. Чтобы потом вернуться и чтобы как будто ничего не случилось.
— Он письма-то пишет?
— Пишет. Плачется все время в письмах. Да что письма! Я к нему зимой-та сама ездила в феврале… Показали мне его, свидание разрешили. Худой от тоски… Говорю: не кормят вас, что ли? А он говорит: от тоски я хилею. Не вынесу, говорит, я этого срока. Непривычно мне все тут… А кому ж, говорю, привычно? Уж как-нибудь привыкай… А он тут и заплакал. Я-то скрепилась, а уж потом недели две все зареванная ходила. Не-ет! Нельзя больше к нему ездить. Хоть и недалеко, а нельзя.
— Да ты садись, Варенька, — сказал Сахаров. — Вон стул. Садись.
— Чего уж садиться. Вам спать надо, — сказала Варя, и Сахарову показалось, что сказала она это с усмешкой.
— Да, — произнес он со вздохом. — Это он точно выразился: непривычно. Я бы тоже на его месте с ума сходил.
И подумал о Варе:
«Может, она что-то всерьез приняла? Может быть, ждет от меня чего-то? Вот положеньице, черт побери! Редкий случай…»
Свет он в комнате потушил, ложась в постель, и теперь жалел об этом, хотя темнота, как ему казалось, спасала его от неизбежности смотреть, видеть и понимать эту женщину, которая вела себя довольно странно в темноте. Она молчала, но ему чудилось, что она улыбается в потемках, он словно бы чувствовал ее улыбку, словно бы какие-то биотоки шли от нее к нему и передавали улыбку и весь ее душевный настрой, все ее желания, и всю ее, которую тоже, казалось, он видел отчетливо в темноте комнаты. Она как вошла, так и стояла у порога, словно бы готовая на все: выйти, если прикажут, подойти, если попросят.
Так думал Сахаров о ней и очень волновался, не зная, что же ему делать и как вести себя, что ей сказать. А главное, как бы сделать так, чтобы она не обиделась во всяком случае. И еще он думал о том (и это очень мучало его), правильно ли он понимает ее, верно ли думает о ней — не ошибается ли… Его это очень волновало, и сон прошел бесследно.
Сахаров понял, что долго так продолжаться не может: она должна или уйти, или он должен что-то сказать, что-то сделать, как-то понять ее и… Голова у него пошла кругом. И неожиданно для самого себя он сказал ей: