Не взлохмаченный, без экстравагантности в одежде — все четко, подогнанно — Андрюша судил о чем угодно с убежденностью, что знает и понимает все. Он так постоянно и говорил, вдыхая в самое ухо, приблизив к своему животу чей-либо локоток: «Я тебя понимаю, м-м, чувачок», «Я тебя понимаю, м-м, девочка». Деловыми советами одаривал любого и каждого. «Девочка, — говорил он пианистке, судорожно переминающей пальцы перед творческим конкурсом, — девочка моя, даже если ты одним пальцем умеешь играть «Чижик-пыжик», к роялю ты должна выйти Ваней Клиберном». — «Да-да, конечно», — отвечала в трепете девочка. И через пару дней проваливалась на экзамене, потому как провела эти дни с раскрытым ртом перед Андрюшей, настраиваясь на сокрушительный выход к роялю. «Чувачок, — глубокомысленно оттягивая уголки губ, обращался он к Сергею, — ты собираешься читать Есенина?! Гоголя?! Это же хрестоматийно, банально…» Скоро музыканты Фальину играли, вокалисты пели, а театралы выделывали кто во что горазд. Хваленые мигом распускали хвост, а не отмеченные или, того хуже, охаянные погружались во внутреннюю смуту и терзания. Жили они тогда с Андрюшей в одной комнате. Сергею нечего было добавить, когда, словно пар в русской бане, в углу напротив клубились словеса о великих нашумевших творцах и творениях. Большинство упоминаемых имен Сергей просто слышал впервые, а известные ему открывались неожиданной стороной — все они, великие, как выяснялось, были со сдвигом, с психическим патологическим отклонением. И в этой повернутости, оказывается, и таилась их гениальность! Не обнаруживал в себе Сергей и хоть какой-либо облагораживающей родословной мешанины. В крови Андрюши, по его словам, с одной стороны, текла кровь польских шляхтичей, а с другой — греков. Вслед за Фальиным все поголовно оказались потомками аристократии, духовенства и непременно с приливом какой-нибудь иноземной крови. А смешение, как утверждали, порождает детей с особо богатыми задатками. Сергей, правда, впоследствии пришел к выводу, что в нем тоже есть какая-то инородная кровь — коренной сибиряк, а туда кого только не ссылали!.. Но тогда Сережу все упорнее стала тяготить мысль, что никто иной, а именно он и есть представитель «обыденной серой массы», которая никогда не способна понять истинного творца. Против воли он начал ходить и говорить иначе — расхлябанно, ступая широко и увесисто, без надобности пересыпая речь крепким словом. Бухался на кровать и подолгу лежал пластом, выражая тупое и беззаботное самодовольство. И во взорах молодых индивидуумов, сгрудившихся вокруг кумира, видел себя Сережа существом, которое вчера еще по веткам прыгало.
Но вот минуло чуть более полутора лет, и стало очевидным, в ком крылось подлинное личностное начало. В центре был Сергей.
Его обступили девочки-сокурсницы. Пытались внушить мысль, что повинную голову не секут, плетью обуха не перешибешь, стену лбом… Сергей в ответ лишь пожал плечами: «Тогда зачем вообще мы живем».
А вскоре на кухне велись совершенно безотносительные к происшедшему дебаты. Собрались-то как раз поговорить о деле — как завтра вести себя на собрании. Но конкретные четкие планы — занятие скучное. Да и понятно же, как вести дело: частично осудить, взять на поруки… В общем, слово за слово, разговору, главное, начаться, а дальше — лови его, ушел далеко-о в пространство.
Когда Костя Лапин вошел на кухню, Андрюша Фальин утверждал, что подлинная личность всегда поступает соразмерно своим убеждениям — на эшафот пойдет за убеждения. И тем не менее, ей, личности, ради достижения высшей цели приходится часто поступаться принципами, закрывать глаза на мелкую ложь… Нельзя тратить жизнь на борьбу с одним дрянным человеком, надо добиться такого положения дел, когда можно будет бороться с явлением «дрянной человек».
Одни поддержали, другие набросились — пока, мол, лавируешь, сам станешь дрянью. Тогда Андрюша, еще не так давно, как помнил Костя, называвший население быдлом, воззвал «м-м, чувачков, м-м, девочек — к народу, к корням…»
— Скажи еще Родина, патриотизм! — тотчас кинулся ниспровергать Сергей.
Костя Лапин с той поры, как посмотрел сценку, где Сережа и Фальин друг друга передразнивают, не мог отделаться от ощущения, что и здесь, на кухне, они продолжают свою забаву.
— Земля-м-матушка, выношенная веками нравственность — вот м-живительные соки… — говорил Фальин, задыхаясь от избытка чувств.
Костя подавленно недоумевал: почти те же самые слова, которые только что произнес Андрюша, он недавно записывал в свою тетрадь. Они казались ему если не открытием, то светом, незыблемым, вечным, указывающим путь… Но в устах Фальина слова эти прозвучали мало сказать пусто — отталкивающе!
У Сергея выходило куда увлекательнее. Мысль обнаруживала какой-то неожиданный зигзаг. Костя, правда, хорошо знал, откуда эта мысль. Сережа как-то вернулся после разговора с Мастером, которого уволили или сам уволился, пришел возбужденный, передал суть разговора. Но тогда он только передавал, а теперь высказывал как собственное убеждение: Сергей все пропускал через сердце и веру.
— Ха! — выскочил он дерзким пророком. — Мы считаем понятия «Родина», «патриотизм» проявлением самой высокой духовности! А между тем, это всего лишь стадное чувство! Пещерный человек чувствовал то же самое — необходимость держаться своего стада, своего племени, рода, чтоб его не скушали! А чтоб ему было совсем приятно и не страшно, он должен был чувствовать свое стадо, племя, род самым сильным, непобедимым, лучшим! Свою пещеру самой прочной и теплой! То есть должен был быть патриотом! Принимаю только личностную индивидуальность человека Вселенной!
В прошлом разговоре на этот предмет Костя ничего вразумительного сказать не смог — Сережа на все, в этой приобретенной своей странной манере, сдержанно и снисходительно улыбался.
— Я тебя понимаю, м-м, чувачок, — по обыкновению оттянув уголки губ, говорил с оттенком некоторого страдания Фальин, — но, скажем, Ваня Бунин м-не был бы Буниным, если не связь, м-духовная связь с родиной, с Россией…
— По этому поводу хорошо высказался один небезызвестный всем нам человек. Он был в Париже на кладбище, где русские эмигранты похоронены. Там на каждой могиле надписи о тоске по родине, о любви к России. Так вот этому человеку, возле этих могил, говорит он, пришла мысль: хорошо любить Россию, живя в Париже.
«Пришла мысль», — негодовал молча Костя. Да тысячу лет всем этим словечкам! Только кто их уже говорит!.. Лапин хорошо помнил рассказ Сергея об отце: тот был ветеринаром-самоучкой. С войны мальчишкой стал скотину лечить — призвание имел — так и остался. Но тоже, видно, с характером был: приехал куда-то на ферму делать быкам прививку, а помощник его не явился. Мог бы отложить дело, его отговаривали, мол, не справишься. Нет, раз приехал, взялся. Бугай племенной и поддел рогом. Теперь лежит не где-то в далеких землях, а у них там, в Лебяжьем. Неужели не понимает Сергей, что открещивается не от кого-нибудь, а от отца своего, от всех тех людей, среди которых вырос?
У самого Лапина кроме матери не было никого. Отца он не знал, не представлял фигуры, голоса, лица… Ладно бы, если тот погиб. Нет. Заезжий гастролер погулял с билетершей филармонии, появился человек — Константин Васильевич Лапин, отчество и фамилия по деду. И всю жизнь тычется мыслью туда, где должен быть отец — кто он, какой?.. Тычется в пустоту.
— Кто-нибудь хочет, чтоб у него были другие родители? — обратился Лапин ко всем, будто на понятия «род» и «родина» нападал не один только Сергей. — Связь с родителями, с родным…
Раздался дружный и громогласный хохот, так могут смеяться лишь над чудаком и недотепой.
— Костик, лапушка, ты о чем? Уже давно проехали… — красиво выпуская струйку дыма, улыбнулась дева Олла на подоконнике. — Мы уже о летающих тарелках. Есть предположение, что баба-яга на метле не что иное, как виденный древними гуманоид на мини-ракете.
При этом Олла, верная спутница Андрюши Фальина на его многотрудном жизненном пути, как-то уж очень признательно скосила взгляд на Сергея. Живой человек в подобной ситуации не мог не припомнить той давней, времен поступления, ночи, когда бедрастенькая дева с необычным именем Олла прибежала к Фальину. Ее подняли с постели, привели к Андрюше какие-то жуткие ночные противоречия, терзающие душу предчувствия, спасение от которых лишь небытие… если, конечно, и там, за чертой не еще безысходнее. В волнении она даже забыла накинуть халат, оборки ночной сорочки поблескивали в темноте… Они долго говорили о том, как тяжело им, натурам с высшим смыслом, нести ношу жизни и как легко, до завидного просто таким вот, как этот на кровати у окна семнадцатилетний эмбрион из Лебяжьего. Что для него? Прошел день, жив, сыт — посапывает себе — и доволен! Пошептавшись о пьесах абсурда, два трепетных создания, озябших в ночной стуже вселенского одиночества, спасительно бросились друг к другу, удалились во вневременное и внепространственное… Костя в который раз удивлялся столь простому исходу столь сложных душевных перипетий. Сергей же на сей счет со свойственной той поре грубостью высказался наутро более определенно: «Ну, мля, без Ионеско они и в постель не лягут!» И далее тем же тоном, полагая, что Костя спал и ничего не слышал, поведал, как мучился он всю ночь весьма определенным желанием и упрямо смотрел на перекошенный лик луны! И если не поступит, то перед отъездом обязательно набьет Фальину морду. Не из обиды и зависти, а чтобы восстановить справедливость! Среди прочих достоинств Андрюши были и такие: когда в благородных, понятно, целях, наказывая хамло, пускал он в ход кулаки, то неизменно сшибал всех наповал. Олла могла при этом наводнять глаза страхом и ужасом, но Сергею, глядевшему на пухленькие, как опарыши, Андрюшины руки, было просто неловко. Пусть в поселке Лебяжьем, где он вырос, не очень-то разбираются во всяких там тенденциях, но что такое мордобой, понимают! Так хотелось на своем «эмбриональном уровне» восстановить справедливость… Костя, к стыду своему, тогда разделял отчасти взгляд Оллы и Андрея на Сережу… Но теперь-то представлял, насколько Сергею сложно было жить простым человеком.