Исключение Никоса из университета было потрясением для мамы, которая мечтала о том, что сын станет адвокатом (и, но ее тайному разумению, неуязвимым для закона человеком: ибо кто слышал о том, чтобы судили адвоката?), а отец отнесся к исключению много спокойнее: для него это было лишним доказательством последовательности сына, которой он ждал (кто же станет терпеть в университете коммуниста?).
Теперь-то Никос знает, что отец гордился им, но гордился по-мужски, по-стариковски, тайно, это была гордость, смешанная с болью. Не нашлось у них с сыном общего языка. И отец скрывал свою обиду за стариковской воркотней, за брюзжанием: «Так ведь можно и до девяноста лет мыкаться по свету без угла, без семьи, без хозяйства, все учить уму-разуму других, когда сам не имеешь ни ума, ни разума…»
Честно говоря, Никос и сам не ожидал, что ему дадут окончить университет. Учеба ему давалась легко, на факультете Белоянниса считали одним из самых способных студентов. Правда, власти неоднократно заявляли, что не потерпят, чтобы студенты занимались политической деятельностью, и в начале 1934 года декан юридического факультета предупредил студентов, что получил правительственное предписание очистить факультет «от смутьянов и безответственных агитаторов». В связи с этим декан по-отечески рекомендовал воздерживаться от участия в митингах и демонстрациях и уж тем более от публичных политических выступлений. А Белояннис удостоился особой чести: он был приглашен к декану на конфиденциальный разговор.
— Мне стало известно, — сказал декан, — что вы вступили в коммунистическую партию. Разумеется, это ваше личное дело, и я не считаю себя вправе давать вам какие бы то ни было рекомендации, тем более что наш факультет традиционно многопартиен. Все это в порядке вещей. Но ваше политическое самоопределение поставило вас в особый ряд, и мое сегодняшнее предупреждение в первую очередь относится к вам и к вашим единомышленникам. Если дело дойдет до исключения, то список, как это ни прискорбно, откроете именно вы. Прошу отнестись к моим словам серьезно: это не предупреждение, а совет.
— Благодарю вас, — ответил Никос. — Боюсь только, что список, о котором вы говорите, нами и ограничится. Национальные радикалы получат возможность давать сольные политические концерты, а мы будем вычеркнуты из программы.
— Возможно, — согласился декан, — возможно, так и случится. Не провоцируйте же нас на эту крайнюю меру, поменьше бравируйте своей исключительностью. Период деклараций в вашей жизни пройдет, останется сожаление, а это горькое чувство.
Никос молчал. Бессмысленно было спорить с этим пожилым, усталым человеком, согнувшимся под бременем личного опыта.
— Вы очень способный юноша, Белояннис, — после небольшой паузы продолжал декан. — Из вас может выйти блестящий, первоклассный юрист. Вы отлично владеете слогом. Если вас не устраивает наша насквозь буржуазная юриспруденция — займитесь историей литературы. Оставьте политику политикам, вы слишком талантливы для мелкой партийной возни. Поверьте мне, политика — удел бездарностей, которые ни на что иное не способны. Вам кажется, что вы свободны в своем выборе, но это не так. Вы пленник собственной горячности, запальчивости, честолюбия. Вам кажется, что на политическом фронте вы скорее займете достойное место. Увы, это ложный путь. Все эти мнимые чудовища — «фашизм», «реставрация монархии», — с которыми вы сражаетесь, это выдумка невежественных, недалеких людей. Фашизм в Греции — это нелепость, восстановление монархии — абсурд. В Греции не было, нет и никогда не будет фашизма. Пусть мелкие интриганы занимаются политическим мифотворчеством, вы же способны на большее, Белояннис!..
Слова о «политическом мифотворчестве» были сказаны всего лишь за полтора года до установления в Греции фашистской диктатуры генерала Кондилиса, реставрации монархии и возвращения в Грецию «короля эллинов» Георга II. Но Никосу так и не представилось случая указать профессору на некоторую неточность его прогнозов: через две недели после этого разговора был вывешен первый список исключенных из университета, открывавшийся фамилией Белоянниса.
В полицейском комиссариате, куда Никос обратился с просьбой продлить вид на жительство в Афинах, ему было предложено немедленно выехать на родину. Родители узнали об этом даже раньше Никоса: сосед Пулидис, дослужившийся до унтер-офицерского звания, не без злорадства сообщил им, что они могут больше не посылать ежемесячно определенную сумму в столицу, так как Никос не сегодня-завтра вернется домой и в его, Пулидиса, власти не разрешить ему обосноваться в Амальяде: здесь и своих смутьянов хватает. Ну, положим, так широко полномочия полицейского унтера не простирались, но старики не на шутку встревожились.
— Не может быть таких законов, — сказал Георгис, — чтоб сыну запрещали жить с родителями.
— Вы про законы сына своего спросите, — язвительно ответил ему Пулидис, — он про законы все вам расскажет. Ученый стал человек! А жить ему здесь или не жить — от него одного и зависит. Если он и у нас будет такое устраивать, что в Афинах устроил, — живо отправится на остров.
Пулидис стал злым гением семьи Белояннисов. Самого Никоса он, правда, побаивался и разговаривал с ним хмуро и односложно, но втайне пакостил и чинил всяческие препятствия: не дал ему занять место школьного учителя («Тарелки пусть перетирает в гостинице!»), тянул с отправкой донесения о прибытии «поднадзорного», пока наконец полицейские власти в Патрах не забеспокоились и не прислали запрос: из столицы Белояннис выбыл, на родину не прибыл, где находится — неизвестно. Последнее, правда, стоило Пулидису больших неприятностей по службе, но мстительного пыла его не умерило. Вначале он попытался поставить дело так, чтобы Никос представлял ему ежедневный отчет «о передвижениях в пределах участка», и Никос вынужден был разъяснить ретивому унтеру, что Амальяда еще не стала местом ссылки и, следовательно, Пулидис нарушает элементарные предписания. После этого Пулидис оставил Никоса в покое, но стариков продолжал изводить зловещими предсказаниями:
— Скоро, ох, скоро сложит голову на плаху. А имущество ваше конфискуют как имущество семьи государственного преступника. И вас сошлют.
А то прикидывался этаким благодетелем, скорбным другом семьи:
— Начальство требует, чтоб я глаз с него не спускал, чтоб о каждом шаге докладывал. Я бы и рад сквозь пальцы смотреть, да он сам себя губит. Вчера опять в Колице речь говорил: долой, говорит, угнетателей, грабителей народа — к ответу. О таких разговорах не умолчишь. Сам не доложу — другой через мою голову доложит. Секретарем его теперь выбрали — городского, видите ли, комитета. По лесенке идет ваш сынок, все вверх да вверх, а лесенка эта — к виселице, не иначе.
— Не для себя он старается, — пыталась спорить с соседом Василики, — все для других, за что ж вы ему виселицу сулите? Вон, цены на виноград повысились, а кто людей научил, кто людям помог? Наш Никос. Кому от этого плохо?
— Кое-кому и плохо, — многозначительно отвечал Пулидис. — Вот погодите, придет в Афины настоящая власть, она во всем разберется. И цены на виноград припомнит, и эту вот гостиницу, которую семья преступника не имеет права держать. Все зачтется сыночку вашему!
Безмерной была радость Пулидиса, когда в марте тридцать шестого Никос был арестован и без суда и следствия, «в порядке пресечения активности», сослан на остров. А через два месяца его судили заочно, был оглашен приговор: два года тюрьмы и запрещение учиться в университете.
— Вот не подумал бы никогда, — деланно удивлялся Пулидис, — что до сих пор он еще мог на адвоката учиться! Да стань он адвокатом или, например, судьей — такие ли дела начались бы у нас в Амальяде! Я бы тогда в отставку — и подальше из этих мест. Нет, есть еще справедливость на свете!