Потом села рядом, положила голову на плечо Сухаря и засчитала: раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять. Сухарь обнял ее за плечи. Прижал. Она почувствовала.
Они переночевали в землянке Дрозда. Утро вечера не накладнее. Себе Сухарь нашел во что переодеться – Дрозд мужик его комплекции. Сбросил грязное, свернул узлом, дома отстирает. Жиле же нашел иголку с ниткой, чтобы сшила хотя бы по швам, прикрыла прорехи.
Утром ушли обратно, оставляя за спиной дым, уносивший Слепня в Несвиречь. Шли мимо труб, молча, неспешно, подставляя лица вдруг случившемуся тусклому солнцу. Шли, каждый в своем. Но в одном, в одном. Только с разных сторон.
– Что он с тобой сделал? – наконец спросил Сухарь, боясь ответа, боясь правды, боясь еще одного ужасаи страха, однако не знать уже он не мог, не знать – не было сил.
Жила молчала и как-то усиленно сжала губы, словно боялась, что предатель-язык без ее ведома сам все расскажет.
– Что ты молчишь? – Сухарь повернул голову, увидел, как нижнюю губу подмяли зубы, но Жила ускорила шаг, обогнала Сухаря.
– Что ты молчишь?! – крикнул он. – Что ты молчишь?!
Она резко обернулась:
– Тебе-то что! – громко, криком, словно плюнула.
Сухарь остановился, дыхнул на ладонь, провел ею несколько раз по щетине, жесткой щеткой счищая грязь с ложбинок линий.
Они смотрели друг другу в глаза долго, и Сухарь ловил во взгляде Жилы дерзость, Жила же во взгляде Сухаря видела нарождающуюся бурю и уже зажмурилась, готовая принять щекой пощечину: так она и стояла, а из-под прикрытых век выкатывалась слеза, маленькая капелька набухала как почка весной и, набухнув, резко бросилась вниз, оставляя вдоль носа водяной блеск. И вдруг почувствовала лбом колкость щетины, сухость губ и заревела в голос, утыкаясь в грудь Сухаря.
– Он губы мне съел, – выдавила сквозь слезы, сквозь тесноту Дроздовой одежды. – И… и… и…
– Его уже нет, ничего нет, кроме тебя, дочка, кроме меня, кроме нашей землянки, – он гладил ее по волосам, неловко, чувствуя свои слезы на лице. – Дочка, дочка…
– Прости меня… папа…
Сухарь достал из сумаря флягу, приложил к губам, сначала к ее, потом к своим.
Они шли дальше, и снова молча, словно пережевывая случившееся, а на самом деле готовясь к новым откровениям. И вдруг Жила:
– Знаешь, я тебе соврала. Я бы никогда не стала счетчицей.
Сухарь сдержался, не задал вопрос, который сразу завертелся на языке, чувствуя, что еще много преград между ними, и каждый вправе решать, преодолевать их или нет, каждый должен сам решать. Но сказал:
– Я говорил, что здесь тебе это ремесло не поможет.
И чуть погодя, проплутав по каким-то мысленным переулкам-закоулкам:
– Значит, ты знаешь в самом деле, как люди ушли отсюда?
– Да.
– Расскажешь?
– Потом.
– Мне все равно, кем бы ты стала. Потому что ты бы стала там, а здесь ты вот такая – Жила. Жилечка.
– Меня не Жила зовут.
– Ты, если спросят, говори, что со Слепнем удар случился, – сказал он, будто не услышав последнее. Жила изменилась в лице, но Сухарь этого не видел, он не смотрел на нее, а только вперед – туда, где за парой холмов должна была появиться их землянка. – Поняла?
– Кто спросит?
– Не знаю.
Он и в самом деле не знал, кто и что может спросить. Ведь на его веку трубочиста еще никто не помирал. Сам он сменил какого-то то ли Кирияка, то ли Кырияка, которого он не видел даже дымом. Только вещи разбирал потом в землянке, повыкидывал да пожег все ненужное. Другое уж само себя извело во времени. На место померших должны были прислать новых трубочистов, но как нужно об этом известить? И кого? Или, наоборот, не нужно, и все само собой образуется. Среди них всех главный – Слепень. Был Слепень. И о Дрозде мог позаботиться сам Слепень. А как быть с самим Слепнем? И потом, Дрозд помер собственной смертью, хоть и глупой. А Слепень – по всему получается, что нет. Убили Слепня. И что теперь будет с ним, с Сухарем, когда узнают? И что будет с Жилой, когда его не станет?
Сухарь отправил Жилу в землянку топить печку, сам же спустился в банную,набрал в корыто воды, утопил грязную одежду, разыскал новый кусок мыла. Настругал с треть, пожимкал, одежда стала отдавать выжимку чужой смерти, впитавшейся сначала с кровью, а потом с дымом улетающего в Несвиречь. Ведро горячей воды, и дух выйдет наружу, расползется по землянке. Но это будет потом, а сейчас – к Жиле, которая, должно быть, растопила печку, и потерявшая уют землянка принимает первые волны тепла.
Но выйдя наружу, Сухарь не увидел ползущего из трубы дыма. Зато увидел сидящего на бугре землянки человека. Тот, в свою очередь заметив Сухаря, поднялся. Стеганный ватник, приталенный ремнем, штаны-галифе, сапоги, на голове – кожаный шлем.
Ну вот, уже пришла замена Дрозду, быстро же они – первое, что в голове откликнулось.
Человек неспешно спускался с бугра, сунув руки в карманы галифе, мимо немой трубы. Последний шаг – не шаг, а прыжок: приземлился на обе ноги и свистнул. И тут же из землянки выскочил еще один такой: шлем, ватник, галифе, сапоги. И мысль, что этот, второй, вместо Слепня, едва смогла только наживить-ся, не оформилась еще, а уже была отринута: что-то здесь не так.
Сухаря вбросили в землянку, губа, распластанная по зубам ударом кулака, кровоточила.
– Я же говорил ей, – начинал слышать Сухарь чей-то голос, он поднял голову и тут же получил тычок в затылок: в землянку влезли эти двое в галифе, – говорил же матери твоей, потаскухе, чтобы нашла себе какого-нибудь кобелюку, чтобы порол он тебя, порол. Так она еще и скрыла от меня, что ты ей ауфидер-зейн сделала.
Жилы в землянке Сухарь не разглядел. Зато разглядел кого-то еще, высокого, в кожаном длиннополом пальто. Зачесанные назад волосы, прилизанные, словно мылом, на кончике носа очки. Рядом на лавке лежала шляпа, тоже кожаная, широкополая. Этот, в пальто, закончив тираду, повернулся к Сухарю.
– Ага, вон он какой твой хахаль, любитель маленьких девочек! – встал, едва не уперевшись головой в потолок. Из-за одеяла вышла Жила. Она переоделась. Но не в ту тряпку, которую Сухарь стырил у Сивахи, и не в то желтое платьице с зелеными цветами, в котором он увидел ее в первый раз у 1660-й. На ней были голубые штаны в обтяжку, однотонная блузка, поверх такая же голубая куртка, волосы забраны на затылке в хвост.
Один из тех, в галифе, достал из кармана обувную щетку и смахнул парой уверенных жестов грязь с сапога. Другой скинул шлем, пшикнул на лысину чем-то из баллончика, снова покрыл голову.
Высокий приблизил указательный палец к глазу Сухаря. И еще раз сказал:
– Вон какой красавец. Педофил хренов!
Палец ушел в кулак, кулак звезданул Сухаря в челюсть.
– Папа, не трогай его! – крикнула Жила, и Сухарь, оправившись от удара, не понял, почему она кричала так, ведь он и не собирался трогать этого высокого человека. При всем желании он не смог бы ответить ему на удар, потому на руках висели оба, которые в галифе. Но Жила, как ни странно, продолжала кричать:
– Папа, пожалуйста, не трогай его!
– Заткнись, тварь! – рявкнул высокий в сторону. И потом, обернувшись к трубочисту: – Говори, сука, что ты с ней сделал?! Что ты с ней сделал?!
Высокий тряс Сухаря за грудки, повторяя и повторяя вопрос, хлестал по щекам, и к Сухарю с болью приходило осознание того, почему Жила так кричала.
– Ничего он со мной не сделал! Ничего!
– Ничего? В каком виде ты сюда вошла! Шмотка на тебе порвана. Я знаю, как и зачем рвут одежду на шлюхах.
– Папа, мы просто жили вместе.
– Жили вместе? – кулак так и застыл перед разбитым лицом Сухаря. – Просто жили вместе?!
– Да, он был мне как отец!
– Вот так прямо и отец?! А я тебе кто, курва ты недоделанная? – Высокий схватил Жилу за плечи, тряхнул ее. Сухарь дернулся вперед, но руки тех держали крепко.
– Ты… ты… А где ты был все это время? Где? Если ты мой отец, то где ты был?