От моего возлюбленного я не получала ни единой весточки. Я решила, что без ребенка, который привязал бы его ко мне, он считал меня тем более опасной для себя. Я была просто еще одной надоедливой любовницей. Возможно, он даже презирал меня за то, что я не смогла родить ему наследника.
Какими бы ни были его мотивы, он ни разу не прислал письма и не явился сам. Но я все равно говорила о нем с восхищением, как будто его временное отсутствие обсуждалось нами. Я видела, как монахини качают головами и горько улыбаются. Я торжественно заявила им, что мой ключ от калитки украла какая-то ревнивая монашка, пока я спала. Когда я потребовала его назад, они грустно улыбнулись, отчего у меня внутри все похолодело. Когда я начала выкрикивать оскорбления, они сказали, что с высоты своего целомудренного величия жалеют не меня лично, а весь глупый, слабый женский род, подверженный страстям, а потому становящийся легкой добычей для умных мужчин. Я была примером такого падшего существа, без оглядки тратящего любовь на мужчину. Как же им нравилось читать мне мораль! Я их оскорбляла последними словами. Они уходили покрасневшие, со слезами на глазах.
После этого ко мне в келью послали послушницу, чтобы она спала вместе со мной и, вероятно, слушала, что я говорю во сне. Я не могла заснуть рядом с ней. Это казалось мне чудовищным, меня раздражал сам ее запах. Она не была мне ровней, она была монахиней низшего ранга, потому не пользовалась ни духами, ни помадой. Ничем не замаскированный запах молока, мыла и потной кожи действовал мне на нервы. Так я ей и заявила. Я требовала, чтобы меня окружили девушками моего круга и положения, настаивая на том, что привыкла к более утонченной компании. Моя стража выскользнула из кельи, плотно сжав губы, чтобы донести на меня. Аббатиса лично явилась ко мне, чтобы отругать.
— Существует разница между исключительным человеком и человеком утонченным, — сказала она мне ровным, неприветливым голосом. — Эти скромные женщины имеют кроткий нрав. Ты, которая поддалась всем возможным порокам, не смеешь считать себя лучше их. Зло наущает тебя требовать общества людей, которые пахнут лучше, чем твоя совесть.
Я решила, что терять мне больше нечего, я ее не боялась.
— Разве мы не в Венеции? — саркастично поинтересовалась я. — Неужели мы уже на небесах, где происхождение не имеет значения, все женщины равны и положение в обществе никому не интересно?
Аббатиса смотрела на меня, дрожа от ярости. Ее губы беззвучно шевелились. Она выбежала из моей кельи, и я услышала, как она быстро, что не приличествует ее положению, побежала прочь по коридору, огибая монахинь, которые, как обычно, терли тряпками деревянные панели, блестящие от постоянной полировки. Без сомнения, аббатиса хотела и меня заставить заниматься этим. Но как бы дурно я себя ни вела, моя фамилия кое-что значила. После этого случая меня оставили в келье одну. Меня кормили, поили и игнорировали.
Очень скоро появилась новая пытка — когда я спрашивала о моем возлюбленном, они качали головами, как будто не понимая, о ком речь.
Я снова и снова выкрикивала его имя. Они делали вид, что ничего не понимают, улыбались, словно я играла с ними в детские игры. Я кричала, а они отворачивались со словами:
— Нет такого человека.
Они не позволяли мне изливать им душу. Как только я начинала рассказывать о своем положении, они тут же исчезали, и мне оставалось поверять свои беды отвратительным мокрым стенам со стекающими каплями влаги, похожими на слезы сочувствия. Это было единственное проявление сочувствия, которое я видела в монастыре Святого Захарии.
Как только я окрепла настолько, что могла ходить, меня потащили в часовню замаливать грехи страсти и непослушания. Я кричала на сестер:
— Когда я их совершала, вы не позаботились о том, чтобы предостеречь меня!
Они пытались заставить меня умолкнуть, и я прошипела:
— Только теперь, когда я остановилась, вы начали меня порицать. Сколько он вам заплатил? Вы отвергли его деньги?
Мне в рот засунули кляп, пропитанный травяным отваром, и отвели назад в келью. С того дня мне было отказано в единственной радости — мне больше не носили вкусной еды. Только пустую овсянку, соленый хлеб и мясо без специй. Но я чувствовала запахи, доносящиеся с кухни, и могла определить, какое пирожное сейчас готовится в ее горячих недрах. Эти пирожные стали моим календарем, поскольку иных средств подсчета времени у меня не было. По понедельникам делали panpepato, по вторникам марципаны, по средам торты с консервированными фруктами, по четвергам biscottiс медом и сосновыми орехами, по пятницам имбирные вафли, по субботам fritelle. По воскресеньям не пахло ничем, не считая свечного жира. Однажды в воскресенье какая-то хихикающая монашка оставила чашку с горячим шоколадом, моим любимым напитком, на подоконнике в соседней келье.
Мой ребенок умер весной.
Прошло лето, потом осень, а я так и сидела в келье. Я не ела ничего, что не было бы безвкусным варевом. Я пила воду только из чашки с отбитыми краями. Мой стеклянный бокал куда-то исчез. Я не видела никого, кроме нахмуренных сестер, которые вместо того, чтобы говорить со мной, всплескивали руками, словно мое дыхание отравляло воздух. Коротая долгие часы в келье, я практиковала пение. Я пропела все песни, которые знала, особенно часто повторяя те, что были посвящены измене. Мой голос становился сильным и звонким, отдаваясь эхом в коридорах монастыря. Скорее замотанная, чем одетая в белое тряпье, я сидела в келье, съежившись, словно мумия, склонив голову, раскрыв рот и устремив взгляд вдаль, и пела грустные баллады. Мне было страшно подумать, как я выгляжу со стороны — злобный, несчастный призрак, мерзкий и не похожий на человека.
Пришла зима и покрыла монастырь толстым слоем снега. В келье стало холодно. Когда я стучала в дверь, требуя одеял и огня, мне сквозь замочную скважину отвечали, что родители отказались оплачивать подобное убранство, надеясь, что эти лишения научат меня смирению.
Я начала визжать, пока в келью не ввалилась группа монахинь, готовых обругать меня. Даже это они сделали шепотом. Никто не умеет шептать, как монахиня. Ни одна женщина не может сделать лицо таким же неподвижным, с постоянно бегающими глазами.
— Мы научим тебя вести себя, как подобает монахине, — глупо улыбаясь, заявила одна из них, приспустив одеяние и показав власяницу под ним.
— Как вам будет угодно, — злобно откликнулась я. Они гуськом вышли из кельи и заперли ее, лишний раз повернув ключ.
Когда металл замка снова заскрипел, я отломала сосульку с окна кельи, распорола кожу на ноге и набрала немного крови в чашку. Я оторвала большой кусок полотна от простыни, макнула указательный палец в кровь и написала его имя большими буквами на этом лоскуте. Потом завязала рану одной из полос, оторванных от той же простыни.
Все еще держа в руке сосульку, я закричала изо всех сил.
Когда в келью вбежали монахини, они увидели полотнище, висевшее на окне. Слабый свет проникал снаружи, делая буквы, написанные кровью, практически черными. И вот тогда-то они показали хоть какие-то чувства. Одна закричала, другая упала в обморок, а третья, обомлев, принялась вслух проговаривать написанное.
В первый раз за целый год я услышала его имя.
Я не могла дышать.
Но я ожесточилась и рискнула.
Настойка от синяков
Берем мадеру, четыре унции; очищенный скипидар, десять капель; запечатанную землю, «драконову кровь» в порошке, всего по одному скрупулу; белый сахар, две драхмы; смешать.
Впитывает и очищает кровь, ограничивает кровотечение.
Я не хотела причинять монахине вред. Я просто хотела напугать ее, чтобы убежать. Я не виновата, что она налетела на сосульку, которой я размахивала. Я просто хотела вселить страх, а не атаковать. Однако в полумраке кельи она, вероятно, не заметила прозрачную ледышку и ринулась ко мне с криками. Я почувствовала, как лед пронзил ее глаз насквозь. Богом клянусь, я пыталась вытащить сосульку, но она выскользнула из моей руки и еще глубже вошла в ее глаз. Потом импровизированная ручка отломилась и упала на пол. Я посмотрела на свои руки, измазанные кровью и покрытые тающим льдом.