Пастух пел где-то за холмами, в промежутках между словами подыгрывая себе на деревянной дудке.

Временами он замолкал, и только дудка его тосковала, стонала и жаловалась.

Рабыня, занятая лепешками, которые она пекла на песке, раскалив его перед этим жаром костра, приподнялась, вслушиваясь в песню.

Невдалеке от нее раб, раскалив узкую, глубокую яму, жарил ягненка, подвесив его туда с головой и ножками. — Э, брат Ачил! — окликнула рабыня раба.

— Что ты?

— Удивляет меня этот Некадам. Он не следит за окотом овец. Когда начинается окот, он отгоняет объягнившихся овец куда-нибудь подальше и там играет им на своей дудке. А песню всегда одну эту напевает:

Сладостным ветром повеял рассвет, —

Не из Карши ли от друга привет?

Брат Ачил! Почему он сторонится всех, почему всегда норовит уединиться от всех подальше? Почему он так грустно поет?

— У него, видать, есть какое-то горе, — ответил Ачил, повертывая ягненка, висевшего над жаром. И, повторив свой ответ,

он запел:

У него есть какое-то горе.

Побледнел, как в огне он горит,

Бледнота его мне говорит:

У него есть какое-то горе…

Каждый вздох его мне говорит:

У него есть какое-то горе…

— Какое ж у него может быть горе? — спросила Гульсум.

— А ты не знаешь?

— Знала б, не спрашивала бы.

— Его горе — это ты. Он хочет взять тебя в жены. Она не ожидала столь прямого ответа и смутилась.

— Это шутка. Этого нет, — он всегда поет:

Сладостным ветром повеял рассвет, —

Не из Карши ли от друга привет?

А я-то ведь не из Карши.

— Я знаю, что говорю. Не веришь, спроси у него сама. В это время из юрты позвали:

— Гульсум! Эй, Гульсум! Голос прервал их разговор.

— Иду! — откликнулась она, кидаясь к черной юрте. Старший сын Абдуррахима-бая, Абдухаким, сидел в юрте и ел

ягненка, зажаренного целиком.

— Где Хайбар? — спросил он у Гульсум.

— Ой, я не знаю! Абдухаким рассердился:

— Ты никогда не знаешь. А я знаю. Он обиделся на вас и ушел. Вы жадные, вы его обидели.

— Мы его не били, не ругали, чем могли мы его обидеть?

— Придержи язык, тварь. Когда тебе говорят, слушай. Когда я поел, я отдал тебе недоглоданные кости и сказал: «Отдай Хай-бару». А вы, ненасытные, сами их обглодали. Вот он рассердился и ушел.

Абдухаким замолчал.

Гульсум, думая, что хозяин звал ее, чтобы поругать, и уже выполнил свое намерение, хотела идти.

— Постой! — крикнул он. — Отнеси это Хайбару! — И он кинул кусок хлеба и кусок мяса в чашу с не доглоданными костями.

Гульсум взяла чашу и, выйдя из шатра, посмотрела кругом. Собаки нигде не было видно.

— Хайбар, на! Хайбар! — крикнула она.

Но Хайбара не было ни видно, ни слышно. Она услышала из юрты недовольный голос Абдухакима:

— Он рассердился. Он не придет на твой крик. Ступай осмотри холмы. Отыщи его, поставь перед ним мясо и хлеб, сперва погладь его по морде. А когда съест мясо, брось ему кости.

Гульсум тихо, чтобы не услышали в юрте, сказала Ачилу:

— О собаке больше заботы, чем о нас.

И, неся чашу, она пошла к песчаным холмам. С одного из холмов все еще звучала песня.

Сладостным ветром повеял рассвет, —

Не из Карши ли от друга привет?

Когда прерывалась песня, нежно и грустно ее повторяла дудочка, словно где-то далеко-далеко откликался женский голос, повторяя слова песни.

Печаль сжала сердце Гульсум.

И она не стала искать Хайбара, ноги сами пошли на зов этой песни.

* * *

Овцы паслись между холмами.

Ягнята, уже обросшие длинной шерстью, прыгали и резвились возле своих матерей, радуясь жизни, продленной лишь затем, чтобы матери их, оставленные на племя, доились.

На склоне холма с деревянной дудкой в руке сидел Некадам и пел:

Стадо гоняю я с луга на луг, —

Не повстречаю ль тебя я, мой друг?

Перестав петь, он играл на дудке, играл и, сузив глаза, задумчиво смотрел на шалости ягнят, словно они перед ним плясали под его напев.

Гульсум подошла к нему, поставила на песок свою чашу и села. Послушав, пока он доиграл, она сказала:

— Некадам, сам-то ты так же грустишь от этой песни, как и мы?

— А разве ты слушаешь мою песню? — улыбнулся ей Некадам. И, отерев кончик дудки, отложил ее в сторону.

— А ты спроси у Ачила, как я слушаю и как она трогает мне сердце.

— Ты ему говорила об этом?

— Нет, не говорила. Только спросила, почему ты поешь:

Сладостным ветром повеял рассвет, —

Не из Карши ли от друга привет?

— А что он тебе ответил?

— А он в ответ спел:

У него есть какое-то горе.

Побледнел, как в огне он горит.

Бледнота его мне говорит: У него есть какое-то горе…

Каждый вздох его мне говорит:

У него есть какое-то горе…

— А ты не спросила его: «Какое же у него может быть горе?»

— Спросила.

— А он что?

— Он только пошутил, как вы сами иногда шутите.

И, говоря это, Гульсум от смущения вспыхнула и словно расцвела.

Радостно глядя на расцветшее лицо, Некадам сказал, улыбаясь:

— Нет, это не шутка, Гульсум. Это правда.

И, может быть, чтобы не смущать ее или чтобы скрыть свое волнение, запел:

У меня на сердце горе,

На лице, как пыль, лежит.

На глазах слезой дрожит.

У меня на сердце горе.

У меня на сердце горе.

Не могу таить я боли,

Вздох мой — ветер в зимнем поле:

У меня на сердце горе.

Бледен я, душа горит;

У меня на сердце горе,

Горе в сердце говорит:

У меня на сердце горе.

Помолчав, Некадам вдруг сказал:

— Наступило время погасить это горе.

— Какое это время?

— Нынешний год — год нашего освобождения. Двенадцать лет назад, в ту пору, когда поспевал виноград, наш хозяин ходил к судье и дал расписку, что через двенадцать лет он освободит всех рабов и рабынь. В этом году, когда начнет поспевать виноград, мы станем свободными. Тогда будет хорошо обзавестись семьей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: