Но еще и оттого, что пока у всех все устраивается, а у всех ведь устраивается, да? все отдаляются, занимаясь своими делами. И ей немного жаль того времени, когда ни у кого ничего не было (ей немного повезло, что она совсем чуть-чуть застала, не то что Вадим или Генрих, который еще старше), но все собирались и вместе обсуждали. И от этого тоже. Оттого, что ей было радостно чувствовать себя равной среди давно знаменитых, которые ей ничего не должны, а она им.
Не так в одном толстом журнале, куда она приходит и где ее выбрали, чтобы можно было не печатать Глеба, например. (Она чувствовала даже что-то вроде вины, и от этого ей тоже хотелось предпринять что-нибудь вместе.) И давали ей это постоянно понять, что не могут же они совсем оставаться в стороне. Так уж лучше уж она, у которой больше похоже на литературу.
Глеб раздражался и восставал оттого, что с Поповичем и Вадимом говорила предшествующая и чуждая генерация, уже добившаяся успеха. И именно благодаря тем описаниям, за которые их когда-то преследовали, а теперь всюду приглашают. Тот старый андеграунд, в котором он никогда из-за возраста не был и который не хотел уважать.
Оттого, что, пока не пройдет их новизна, для его, Глеба, новизны места не будет. Оттого, что не хотел ждать. Оттого, наконец, что их называют его учителями, а он их не читал, а сам пришел к тому же, и еще лучше. И оттого, что они для него все советская литература, по недоразумению оказавшаяся в подполье. Но всего этого так прямо сказать не мог, а приходится смягчать, растворять раздражение среди слов «дискурс», «инфраструктура» и "радикальный стиль". И от этого тоже.
Жене Поповичу было приятно повторить то, что он всегда говорил о том, что всегда писал, и что когда-то казалось диким и неприличным самым его близким людям. Так что сам начинал сомневаться, что с ним все в порядке. В один рассказ он включил про то, что его произведения нельзя давать молодым женщинам и детям. Но почему он должен кому-то что-то давать. И дети не читают ни Пруста, ни Кафку. Но решил, что идет особой дорогой, и перестал обращать. Он им даже благодарен.
Одобри его первые несмелые опыты, напечатай их, но этого не могло произойти в этой стране, и не пошел бы он дальше. Но ему стало тогда все…, в смысле все равно, просто стал спокойно… Нет, и жена, и особенно родители, и все — ему говорили. Спасло только упрямство. А наступило время, о котором, кажется, всегда знал, а он уже все написал.
Его очень оживили первые публичные выступлениях. Но оказалось, что все равно не готов к таким нападениям. У него и с ладоней сначала текло, потому что же не ожидал. Он-то думал, они обрадуются свободе, а они говорят: безнравственно. Тогда он решил, что это его прошлые и будущие персонажи, даже интересно. А потом и это прошло. Предложили программу на телевидении, печатают интервью с ним, как будто что-то новое. А он и всегда про это говорил. Когда им отвечает, то незаметно смеется, как легко прослыть революционером в этой стране, где ничего не знают. Вот отчего. Оттого, что не думал же он прославиться, описав, как мужчина в известные моменты пачкает штаны. Он не ради штанов, за которыми для него много чего прячется, а оказывается, все только на штаны и.
Димка захотел его поддержать только оттого, что посчитал, что один Евгений здесь по-настоящему пережил то, о чем говорит. Немного зная его историю, сочувствовал ему и любил его, как только мог любить кого-нибудь и кому-нибудь сочувствовать.
Говорить и прислушиваться для Вадима были занятия, в которых он был одинаковый профессионал. Он занимался ими профессионально. Ему нравилось выдерживать стиль беседы или человека. Не умея быть подолгу чьим-то союзником, он был союзником влиятельным. Внимательно всегда с удовольствием наблюдал за часто смущающим влиянием, которое оказывает не только на оппонентов, но и на тех, на чьей стороне. Сегодня ему захотелось поддержать Евгения.
Она была единственная, кого я пригласил не ожидая от нее ничего, оттого только, что мне нравится, как она сидит у моих ног и поглядывает только она на меня снизу.
Может быть, я все это и устроил для нее.
Эти столпились тоже в дверях, высыпали все, а места не нашлось.
Заметив мой взгляд, наклонилась ко мне, а я ей сказала: "Ты где-нибудь еще видела в таком количестве знаменитостей, собранных в одном месте и дружески разговаривающих?"
Отшатнулась с презрением.
Я внимательно прислушивалась, как будто записывала. Как на магнитофон. Не знаю, что он задумал, хотела понять, зачем ему все это устраивать.
Собравшись в другом месте и по другому поводу, они все равно бы так же думали и чувствовали или говорили. Так думать и чувствовать, но говорить не совсем о том же, но всегда только что-то одно подразумевая, но что того или другого только и волновало, стало механической особенностью устройства каждого их них, придававшей их встречам интригующее посторонних однообразие, подобное тому, с каким вертят колесиками часы лишь для того, чтобы показать время.
— Меня читатели в основном знают не по тому, что пишу я, а что пишут обо мне.
— Как Вы, Евгений, справедливо заметили, ли
— Нет.
— Я же прекрасно понимаю, что со временем этот язык станет общим, только пока он кажется герметичным.
— Роман всегда есть признак общественной стабильности.
— Я тебе не верю.
— Как спросили меня давеча на радио.
— И что же ты ответил?
— Пошел на хуй.
— Нет.
— Но тогда же непонятно, отчего вы все так стремитесь к известности.
— А где она у нас?
— Они этого не переварят. Если только впоследствии.
— Прямо так и говорит, представляешь?
— Ничем не удивит, потому что там этого полно. То, что русская литература может принести в мировую культуру, — это какой-то необыкновенный опыт измененных состояний сознания, — говорил, нервно поворачиваясь к собеседникам, дон Кихот.
— Интересно, что в современном романе я совершенно не помню детей.
— Нет, ну есть, наверное.
— Я не помню.
— Только это и остается.
— "Очередь".
— Пошел на хуй.
— Да, да. Да. Все равно, обнажаете вы бездны зла или призываете к добру
— Очень интересно, я готовил свою главу, сплошной диалог и через промежутки троекратно должно повторяться «Нет», но так, чтобы не имело никакого отношения к предыдущей реплике. У меня ничего не получилось.
— Почему?
Это несправедливо, — подумал Олег, — мы же знаем, которые писали замечательные малые вещи и никогда роман.
— для меня это только продолжения либеральных традиций русской литературы.
— Обычное противоречие между индивидуальной слабостью и общими эстетическими представлениями.
— Я думаю, что если бы сейчас кто-нибудь пришел и сказал, что русская литература принесет необыкновенный опыт стабильного сознания
— Мне все равно, мужчина или женщина, главное, чтобы был красивый (привлекательный).
— Просто он сейчас пишется по-другому.
— Нет.
— И что же ты предлагаешь?
— Оказалось, что не подберешь такой, к какой бы не могло относиться «нет». Пусть и противореча. Особенно если противореча.
— Да.
— "Я написал роман" — имеет значение сама эта фраза. Ты воспроизводишь жанровые черты, о которых у каждого есть представление: несколько сюжетных линий и чередование разговоров и действий. А потом все это заполняешь, чем не важно.
— Я тебе не верю.
Другая примечательная особенность моих воспоминаний о ней: я думал, что у нее полные губы, а когда опять ее видел, оказывались обыкновенные, тоненькие.
— Только и остается, что оплачивать рецензии о себе, если отвлечься от того, что один неудачный опыт этого уже был.
— А также уличных сцен. Все эти случайные обмены репликами, который час и проч., которые часто великолепны. Или группы прохожих. У кафе и на автобусных остановках, только и делающие произведение романом.
— Вы, вероятно, говорите о?.. — Он назвал фамилию Руслана.
— Да.
— По-человечески я его очень понимаю: самому наконец прочитать, дать другим и проч. Кроме того, не все же узнают, что это по заказу. Но хотелось бы, если бы это желание еще и сочеталось с хорошими текстами.