Подполковник надел шинель, жена его — одну из лис, и пара ушла, оставив четверых детей в комнатах Фрязиных. Туда же, куда и Фрязины (кажется, это был офицерский вечер всего гарнизона? Или день Советской Армии?), ушли и лейтенант Савенко с женой, и родители другого мальчика. Случайно познакомившиеся на оргии, Эдик и мальчик тот, они потом никогда не встретились опять. Подружку «богини юности» — блондиночку ее же возраста размыло временем до неузнаваемости, от нее остались увеличенные попка и подростковые ляжки и увеличенный же, детский секс. Что ожидать от Эдика, если даже многих подружек автора размыло уже до подобной степени время. Мы больше помним тех женщин, с которыми мы встретились по крайней мере на нескольких оргиях. То же самое и с детьми…
Где был брат Иды, лет через тридцать ставший известным актером? Может, это он и был вторым мальчиком, товарищем по оргии? Может быть. Это лишь усугубляет вину молодой развратной богини… Очень пахло столярным клеем, так как к Фрязиным каждый день приходил красноармеец — реставрировал «начфину» рояль. Столярным клеем подклеивались клавиши. Так что сцена оргии была обставлена с помощью романтических атрибутов декадентского любовного романа, написанного в конце девятнадцатого века. Как там у Пастернака: «Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали…» Он таки был раскрыт, дабы подсыхали клавиши.
Подлые девки разделись, оставшись лишь в чулках, и улеглись задками на край семейной кровати, выпятив все, что у них имелось между ног. Волосы имелись только на письке богини юности. Лобок блондиночки был гол, как бок треснувшего фарфорового чайника. (В каком возрасте появляются у них волосы, автор, не имея детей, не знает.) Оба малышонка принуждены были стать в прорез ног, у края кровати, и каждому был вручен карандаш, каковым малышонок был обязан тыкать в разрезы девчонок, как в приоткрытую консервную банку. Доставшийся Эдику карандашик был шестигранным, с красным облезлым на гранях покрытием и красным же, чуть высунувшимся из деревянной обшивки тупым грифелем. На обшивке видны были следы зубов самой богини юности или ее младшего брата. Подлые развратницы тяжело дышали, откинувшись на спины, и подполковничья дочка, он помнит, разводила свою письку широко в стороны руками. В этом воспоминании автор уверен, если с человеком случается что-либо экстраординарное, не то, что случается каждый день, он помнит, не правда ли? Карандашик входил в «богиню юности» весь, и, подумав над феноменом, автор придерживается мнения, что «богиня юности» дефлорировала себя, может быть, этим же карандашиком, сама, движимая любопытством, задолго до эпизода…
Удовлетворившись, может быть, с одной стороны, девчонки перевернулись и, опустив ноги вниз, выпятили голые зады. Уже тогда автор впервые понял, что женщина — существо исключительно бесстыдное и поистине «сосуд греховный». Сотоварищ его заплакал вдруг, когда подружка «богини юности» схватила его за руку с карандашиком и грубо потянула к своей попке. Грубость ее объяснялась неловкой позой, лежа ничком, она пыталась, обернувшись, довести карандашик маленького мужчины до отверстия в попке. Маленький мужчина испугался содомизма, не испугавшись нормального секса. Мальчик послушный, Эдик, следуя указаниям своей партнерши, сунул карандашик, куда нужно, и извлек его оттуда, и сунул опять, и извлек вновь, — грани карандашика были выпачканы немного «кака» богини юности. Его никто не научил еще грубым словам, экскременты назывались благородно, как во Франции, «кака», очевидно унаследованное из плохого французского языка русских дворян, слово было взято в русский язык именно за его приличие. (За это же качество, за приличность, было взято в русский язык множество французских слов. Маму Раю называли в очередях «дама», поскольку она была сдержанной, прилично одетой молодой женщиной в шляпках. Нормальных женщин называли «гражданка», женщин простонародных и наглых запросто называли на «ты». «Даму» следовало заслужить. Упомянем кроме дамы еще «шифоньер» и «кашнэ» и вернемся к нашим «кака».) Процесс выделения «кака» еще не сделался для него неприличным. Он назывался «какать». Если на горшок и вовремя, какать было нормально.
От карандашика, он поднес его к носу, пахло «кака» богини юности. Запах не был ему неприятен, но синеватое отверстие меж ягодиц малолетней развратницы, вытолкнувшее само по себе (!) несколько раз карандашик, испугало его, хотя он и не расплакался, как его товарищ. Человеческое тело показалось ему вдруг мистической и неприличной сумкой. Что же выходит, в него можно положить и засунуть все что хочешь? Размышления эти над ягодицами Иды Фрязиной привели его к смутной догадке (неоформленной, упаси боже, дети не мыслят как сорокалетние писатели)… о возможности каннибализма… Может быть, подобные же чувствования заставили расплакаться его сотоварища?
Во втором акте развратницы раздели партнеров. Исследование нетерпеливыми руками самой заветной и самой личной части его тела повергло его в удовольствие, смешанное с крайним смущением. Горела свеча (не из любви к романтизму, исчезновение электроэнергии было частым явлением в те годы), колыхались на всех стенах тени, и никто не смеялся в этой странной кучке пыхтящих и молча тискающихся детей. Взрослый секс, может быть, и лучше, но детский секс, может быть, оттого, что он ближе к рождению, пронзительнее и мистичнее взрослого… В довершение всех сладких унижений его свергли, стащили с невысокого пьедестала его возраста и опустили на уровень только что родившегося младенца, — завернули в содранное с кровати кружевное покрывало. Твердые, накрахмаленные кружева впивались в тело, царапали кожу, опущенный на лицо угол покрывала (может быть, девчонки считали, что так полагается — закрывать лица младенцев кружевами) попахивал чуть пылью и «кака». Он расслабился в беспомощности (выпутаться не было возможности, они повязали покрывало лентой) до самозабвения, до нирваны. (Он, разумеется, не знал тогда, что такое нирвана.) Никогда он не расслаблялся подобным образом в руках родителей. Чтобы почувствовать такую беспомощность, нужны были чужие, чуточку враждебные, руки.
Явившаяся в разгар экспериментов мать Фрязина сняла с шеи палевую лису, прошла в спальню и, обнаружив бесчинствующую компанию (у них не было времени принять нормальный вид), накричала на дочь. Дочь, кривляясь, накричала на мать, за что получила полдюжины шлепков по грешным ягодицам. Перепуганных малышат одели и вывели гулять в широкий коридор. С того самого не отмеченного в календаре дня запах столярного клея вызывает у автора смутное брожение чувств, действует на него афродизиаком.
«Богиня юности» в шальварах (аллегорических, на самом деле в школьном платье) не принадлежала к миру малышей, а лишь пересекала его время от времени. Если Любка отказывалась быть взрослой, то Ида отказывалась быть ребенком. В то время как случайные авантюры связывали Эдика на моменты с Афродитой Удушливой, он был постоянным поклонником Афродиты Легчайшей. Сказать — платонической — будет неточностью. Именно легчайшей, то есть Светлой. Пожалуй, он был влюблен в Любку, в крутимые ею колеса, в загорелые ноги, трусики и гривку выгоревших волос. И в Любкину популярность, так как в мире малышни она была «стар». Выходить с ней «аут» к киоску мороженого на Красноармейской улице он не мог, был мал. Однако никто не мог помешать ему фантазировать об их совместных посещениях киоска с мороженым. (Разница в возрасте его не смущала.) Если бы возможным стало воспроизвести его фантазии на целлулоид, вышло бы нечто среднее между свадьбою Аль Капоне (цветы, все «опели» и «харлеи» Харьковского гарнизона, бравая малышня в офицерских мундирах…) и военными похоронами. На красных подушечках подносили ему и Любке мороженое (на таких за почившим в бозе военным несли заработанные им ордена, каждый отдельно…).
Любовей всегда бывает по меньшей мере две одновременно. Одна к недостижимому идеалу, другая — к доступному объекту. Доступным была Настя Кузякина, существо, еще меньше его самого, унаследовавшее от деревенской красавицы мамы феноменально зеленые, тигриные глаза. Если Любку, трус, он обожал издали, даже не пытаясь завоевать, Насте Кузякиной он напевал, соблазнитель, о своем скрытом могуществе, о подземелье в развалинах, вход в него знает только он один (как полагается, существовало кольцо, вделанное в плиту, за которое следовало потянуть, ступени…). В подземелье у него спрятаны красноармейцы с автоматами и даже танки. На танках он обычно останавливался. «А авиация?» — спросила Настя, еще не сознававшая силы тигриных зрачков своих, покрыла их веками и обнажила. «И авиация, ястребки… Ж-ж-жжжжж!» — зажужжал он, звукоизображая свои самолеты.