Он не лгал. Реальное и воображаемое в нем еще не успели договориться о прохождении границы. Он был уверен в существовании входа в такое подземелье, где его ждут его солдаты и его танки. Следовало лишь отыскать этот вход. Здоровая фантазия существа маленького и хрупкого о могуществе, желание доминировать малоизвестный ему мир и понимание того, что он один, в штанишках с бретельками, достигающий взрослому человеку чуть выше сапога, не может возобладать над миром, что ему нужна подмога. Нужны солдаты, армия. Он употреблял нагло армию с суетной целью — похвалялся вооруженными силами перед красавицей. Так диктатор, какой-нибудь новый Маркое, соблазняет новую Имельду своими армиями. Менее честные, чем дети, диктаторы не объявляют, что у них 75 тыс. солдат и 800 танков, но лишь подразумевают, и армия вырисовывается, грозная, за плечами диктатора, обедающего с девушкой в ресторане.
Труды и дни
Коридоры в доме были неуместно широкими. Именно в них протекала общественная жизнь «иждивенцев». В коридорах прыгали зимой и в плохую погоду дети. Собирались и расходились в группы офицерские жены, абсурдно наименовавшиеся в графе «профессия» «домашними хозяйками», как мыло мыльное. «Домашние хозяйки» были в большинстве своем женщины очень молодые. Даже жене командира дивизии не могло быть больше 35 лет. Мальчику Эдику она казалась, окутанная лисой (лисы были шиком того времени, у мамы лисы не было) и в фетровой, завитой раковиной шляпке… старухой. Но когда вам четыре или пять лет, все окружающие кажутся вам старыми великанами. Молодые женщины передавали друг другу (или скрывали от) выкройки платьев, затрепанные сентиментальные книги, предметы обихода, делились на кланы, дружили, сплетничали и враждовали. Мужья вскакивали по побудке в шесть пятнадцать, когда Шаповал дергал несколько раз бронзовый колокол неизвестного происхождения, подвешенный у входа во флигель на миниатюрной виселице, и в ответ на колокол выскакивал из каптерки дежурного горнист и трубил побудку. Трубил недолго, поскольку трубил не для солдат и будил не казарму, но всего лишь временное офицерское гнездо. Офицерье вскакивало, натягивало галифе, накручивало портянки, разводило в мыльницах (хорошая жена вставала на четверть часа раньше и успевала вскипятить воду на плитке) из куска мыла пену. Пеною намазывались щеки и скреблись после этого опасной бритвой. Вениамин Савенко правил свою бритву время от времени на ремне. Душился он после бритья одеколоном «Шипр» или «Кармен» (этикетка «Шипра» была благородно-зеленая, на «Кармен» была изображена фольклорная цыганка-грузинка посреди сидящих по-арабски татар), чтоб краснела и стягивалась кожа.
После бритья отец влезал в китель. К воротнику аккуратный офицер подшивал каждый день полоску холстины, сложенную вдвое, складкой вверх. Она должна была выступать над воротником на несколько миллиметров. Отец доверял операцию жене Рае. Мать родилась 16 сентября и, возможно, подчиняясь влиянию созвездия Девы, была практична и аккуратна, как немка. Шесть белых холстин сушились всякий день на веревке у окна… Для кителя были предусмотрены твердые пластмассовые воротнички, но большинство офицеров не пользовались ими, ибо пластик до крови раздирал шею. Туго, барабаном натянутая фуражка водружалась на голову. Портупея просовывалась под погон через плечо, «ТТ» был всегда на месте и надевался вместе с поясом. Ремешок портупеи отец застегивал уже на лестнице, по дороге в столовую. Офицер исчезал на весь день. Работал. «Иждивенцы» оставались предоставлены сами себе.
Где работал отец, в те времена не интересовало Эдика. Так же, как и остальная малышня оставляла без внимания эти девять или десять часов, во время которых их папки отсутствовали, за исключением чьего-нибудь дежурного папки, сидящего в каптерке в окружении посыльных и караульного сержанта… Но… о, позор! автор почти забыл, что в нескольких комнатах штаба шевелились офицеры и тарахтела пишущая машинка! Забыл только потому, что вход в штаб находился на Красноармейской, а дети проводили большую часть времени во дворе и видели порой лишь фигуры офицеров, подходящих к окнам. Почти забыл он и водонапорную колонку, вылезавшую из стены флигеля, где обитало семейство Шаповалов. К апрелю уровень почвы у колонки повышался на добрых полметра за счет слоя льда, так что едва возможно было подставить под струю ведро, дабы напоить лошадей. В конце всей этой истории, к 1950 году, лошадей навечно выселили из двора штаба, к крайнему огорчению малышни. Некоторое время старшина держал на месте конюшни свой слепленный из кусков, постоянно ломающийся «опель», пока командир дивизии не запретил старшине использовать территорию штаба в личных целях.
Куда девались офицеры на протяжении дня? Много позднее они как-то шли с отцом, оба взрослые, по скверу, спускающемуся террасами от улицы Свободной Академии (ну и названьице!) к речушке Харьков, на другом берегу высился Благовещенский собор, отец сказал ему: «Ты знаешь, что твой батя строил этот сквер? То есть не я лично, но мои солдатики. Да и мне пришлось глыбы поворочать. Не будешь же стоять, сложив руки, когда с солдата три пота сходит… Между прочим, настоящие граниты…» — добавил он, показав на мавзолейные поверхности заборов, разделяющих террасы. Из-под заборов падали на следующий уровень маленькие водопады. Сын подумал, что, наверное, вся эта роскошь была неразумным вложением труда в разбомбленном городе, но, поглядев на гордое лицо отца, ничего не сказал… Получается, что офицеры руководили в те годы солдатами, занимающимися восстановлением народного хозяйства в свободное от собственно военной службы время. Служба же сама состояла в учениях, в тренировочных стрельбах. Стрельбы проводились ежедневно, ибо захваченный немцами врасплох советский народ боялся быть захваченным врасплох еще каким-нибудь народом и потому упражнялся. Эдику пришлось много раз поучаствовать в солдатской службе, когда у отца в роте появился сержант Махитарьян. А может быть, сержант Махитарьян и был у отца в роте давным-давно и всегда, но сын лейтенанта, вдруг придя в сознание, увидел сержанта Махитарьяна позже, чем старшину Шаповала, и потому ему показалось, что Махитарьян вдруг появился…
Автору иногда кажется, что где-то все это до сих пор существует. Сидит на крыльце усатый Шаповал, накручивая на солдатскую ногу портянку, стоит в окошке штаба, скрестив руки на груди, полковник Сладков… балансирует на руках, платье вниз, латинским V Любка в сиреневых трусиках, длинную жердь, лейтенанта Агибенина, ведут голого по самой середине Красноармейской, по трамвайным рельсам, с поднятыми руками, конвоиры…
Но возвратимся к солдатской службе и сержанту Махитарьяну. Он был настолько надежен и положителен, этот чернявый парень из армянской деревни, что в эпоху слухов о пирожках из малышатского мяса и куда более распространенных, реальных фанатах и бомбах, взрывающихся у любопытных малышат в руках, сержанту позволяли брать мальчишку с собой, куда бы вы думали… на стрельбище, в место, где мальчишкам всего интереснее и опаснее. Мешки с песком, лежащие среди них солдаты, мишени в виде фрицев в касках плохо помнятся автору, лишь в желтом, пыльном тумане, как бы во время экскурсии во внутренности мельницы, различаются лица под пилотками, но без деталей, без бровей, ртов и глаз… Однако звуки стрельбища запомнились ему навсегда. Он убедился в этом в 1982 году, в Париже, когда, живя в еврейском квартале, в августовский день вдруг услышал за окном знакомые серийные «тат-тат — тат-тат» автоматического оружия. Преодолев тридцатипятилетнее расстояние в долю секунды, память отнесла его на стрельбище. Он увидел себя — маленького типчика, сидящего на мешке с песком, в выгоревшей солдатской гимнастерке поверх легкомысленного немецкого костюмчика… В полуметре двадцатилетний парень в пилотке с удовольствием управлял рылом ручного пулемета Калашникова (калибр 7,65 мм, магазин коробчатый в 40 патронов, магазин дисковой — 75, дальность прицельной стрельбы — 800—1.000 метров: гордые цифры эти, как объем талии, груди и бедра голливудской красавицы, соблазняли собой, должны были соблазнять солдат)… «тат-та-тат-тат»… Мужественные звуки автоматического оружия, оказывается, не выветриваются из памяти младенцев, но, крепко схваченные, живут в них до могилы. Тут уместно будет вопросить с недоумением: «Почему?» Почему одни события запоминаются в виде фото или фильмов (двор, увиденный из круглого конструктивистского окна в момент вывода бандитов, без единого звука), а от других остаются звуки, в то время как фотография памяти не удалась, заплыла вся мутными пятнами, как будто подул в этот момент пыльный ветер и захлестнул объектив. (Виден лишь положенный в ложбинку меж грубой лоснящейся мешковины ствол Калашникова, пилотка да разинутый в восторге рот солдата, содрогающийся вместе со стволом ручного пулемета…) Почему? Нет ответа. Как не было Гоголю, римскому жителю, на вопрос его, куда несется Русь, так нет ответа жителю парижскому на вопрос о законах памяти.