— Эй вы, горе-рыбаки!.. Где ваша рыба?
Мы оборачиваемся.
По крутой тропинке, текущей от леса к реке, сбегают мама Галя и Танька. Обе легкие, ситцевые. У Таньки в руке лукошко.
— А рыба где? — уже на берегу снова спрашивает Ма, подбоченясь строго.
— Там. — Ганс показывает на воду. — Еще там.
— Не клюет, — объясняю я.
— Ах, не клюет! Просто ловить не умеете!..
Это уж, видно, так повелось с самых что ни на есть доисторических времен, с самого матриархата, что женщины всегда измываются над рыбаками, если те приходят с рыбалки пустыми, срамят их при всем народе, хохочут, отпускают разные шуточки на их счет. Ах, мол, не клюет? Просто ловить не умеете, пентюхи! Хоть бы в магазин зашли по дороге, купили рыбки, чтобы перед соседями не было стыдно… А мужчины, честные рыбаки, при этом достойно помалкивают и только в душе своей сетуют на женскую несправедливость и жестокость…
— А у нас вот что! — гордо заявляет Танька и ставит на траву подле меня лукошко.
Я заглядываю в это лукошко. Подумаешь!.. Земляники горсть, едва-едва на донышке. Да и земляника-то вся незрелая: что ни ягода — с одного боку зеленая. Правда, с другого боку — красная, румяная… Любопытно, как она на вкус?
— Руки прочь! — Мама Галя отнимает у меня лукошко. — Это на третье. Будем обедать.
Мы сидим в тени, под ивой; узкие ивовые листья щекочут нам затылки, касаются щек.
У нас пир горой. На газете, расстеленной на траве, чего только нет: малосольные ранние огурцы, еще не пожелтевшие от рассола, но уже терпкие, обжигающие язык; домашние котлеты, подернутые салом; крутые яйца, являющие из белизны июньское яркое солнышко; хлеб — добрый ржаной хлеб с хрустящей коркой, ноздреватый, пахучий.
Мы жуем. И поглядываем друг на друга. Мы счастливы.
Мы особенно часто поглядываем на Татьяну. Разделяет ли она наше счастье? Конечно, она не может быть столь же счастлива, как мы. Она несчастна. Всегда среди счастливых людей есть несчастные люди. Но как хочется, чтобы это всеобщее счастье не затмевали чьи-то несчастья!.. Ну, пускай хоть сегодня, хоть один только день она тоже почувствует себя сполна счастливой!..
— Закурить у вас не найдется? Мы все четверо вздрагиваем.
Мы и не заметили, как по тропинке, заслоненной ветвями ивы, подошел человек. Подошел и остановился возле нас.
Уже старый человек, можно сказать, совсем старик. Ему, наверное, семьдесят лет. Борода. Спина сгорблена. С палкой.
— Закурить у вас не найдется? — спрашивает он.
— О, пожалуйста!.. — Ганс достает из кармана пачку «Беломора», протягивает ее старику.
Тот непослушными, дрожащими пальцами долго пытается ухватить папиросину из пачки, наконец это ему удается, и он сует ее, просыпая табак, в свой беззубый рот. Говорит:
— Спасибо вам…
А все не уходит.
Ганс подносит ему огоньку.
А старик все не уходит. Он стоит, опершись на палку, и с каким-то непонятным сожалением смотрит на нас. Чудной старик.
— Рыбачите? — интересуется он, кивнув на удочки.
— А!.. — Ганс только рукой махнул: какая, дескать, это рыбалка — ни одной поклевки.
— Отдыхаете, стало быть?
Ну, до чего настырный дед! Все стоит, не уходит. Все расспрашивает. И все смотрит, смотрит — тоскливо так смотрит на Ганса, на маму Галю, на меня, на Таньку…
— Отдыхаем, — отвечает ему мама Галя.
— А ведь война…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Отдаленный гул, сотрясал стены. Дребезжали оконные стекла, перечеркнутые наискосок, крест-накрест, полосками бумаги.
Уже трудно было определить причину этого гула. Должно быть, немецкие самолеты снова бомбили железнодорожный узел. До недавних пор они прилетали только ночью. В одно и то же время — хоть часы проверяй. Истошно взвывали сирены. Спицы прожекторов вонзались в небо. Мы спускались в бомбоубежище — холодный бетонный подвал — и сидели, там в темноте, прислушиваясь к резким выстрелам зениток, к гулким выбухам тяжелых бомб. Поутру двор был усеян металлом — рваными колючими осколками.
Но теперь бомбежки не прекращались и днем. Воздушные тревоги и отбои смешались, перепутались, никто на них не обращал внимания. Правда, сам город немцы не трогали — надо полагать, он казался им верной добычей. День и ночь они долбили с воздуха железнодорожный узел.
А может быть, окна тряслись и не от бомб. Вполне возможно, что это уже была артиллерийская канонада. Фронт неумолимо приближался. Мы знали об этом.
Завод, на котором работали Ма и Ганс, спешно эвакуировали. Вывозили станки, конвейерные линии, все до последнего болта. Собирались в дорогу и мы. На подъездных путях завода стоял километровый эшелон; плотники ладили в теплушках нары.
Мы собирались в дорогу.
Я решил взять с собой только самое необходимое. Инструмент: молоток, плоскогубцы, клещи, ножовку — ведь без этих вещей обойтись человеку нигде и никак невозможно, без этого человек как без рук. Книги — самые любимые, хотя и сто раз читанные: «Остров сокровищ», «Как закалялась сталь», «Ваши крылья». Футбольный мяч — ненадутый, конечно, чтобы не занимал лишнего места, и насос. Еще портфель с учебниками — вот уж действительно бремя…
Больше я решил ничего с собой не брать: я не сомневался, что через месяц-другой война закончится, мы вернемся обратно, и даже вполне возможно, что этот отъезд совершенно напрасен, поскольку наш город врагу не сдадут, а именно здесь, под нашим городом, Красная Армия сделает немцам капут.
На всякий случай — на тот крайний случай, если фашисты все-таки окажутся в нашем городе и станут тут шляться по пустым квартирам, — я приколотил к стене красную звезду с серпом и молотом, а под ней расположил на столе собрания сочинений Маркса, Ленина и Сталина, благо у Ганса они были на немецком языке: пусть, зайдя в квартиру, незваный гость почитает эти книги, может быть, образумится, поймет что к чему и повернет оружие куда следует…
Небогатый свой скарб я потащил в другую комнату, где мама Галя укладывалась в дорогу.
Она стояла на коленях посреди комнаты, над большим фанерным ящиком. Вся какая-то потерянная, оглушенная, сосредоточенно потирала виски, будто решала сложную, невероятной сложности задачу.
Вот она снова склонилась над ящиком, принялась выбрасывать оттуда вещи: туго скатанный коврик, связку всевозможной обуви, шкатулку…
Поднялась, метнулась на кухню, принесла мясорубку, утюг, кастрюлю. Ну да, конечно, как же без этого? Ведь без мясорубки даже обыкновенных котлет не изжарить, даже сухарей не смолоть… А без утюга? Так, что ли, и ходить измятыми, будто корова жевала да выплюнула… Совершенно невозможно без этих вещей. Живет человек, а при нем живут его вещи, и он на них в повседневности не обращает никакого особого внимания, ведь они всегда под рукой. Но вдруг однажды человеку приходится сняться с насиженного места, уезжать налегке, и вот тут-то оказывается, что каждая из этих вещей ему позарез необходима, что без них жизнь совершенно немыслима, что из-за какой-то мелочи рушится весь привычный уклад, все идет прахом…
Поневоле тут станешь тереть виски и ползать на коленях.
С великой изобретательностью, как это умеют только женщины, мама Галя рассовывала вещи в еще не занятые и уже занятые уголки ящика.
Я протянул ей свои причиндалы.
— Нельзя, Санька. Понимаешь? Нельзя… — Она посмотрела на меня с укоризной. — Только семьдесят пять килограммов. На троих. Задумалась, добавила:
— А если Ганса возьмут на фронт…
Ее рассеянный взгляд скользнул по связке обуви, лежащей на полу, скользнул и задержался. Она вдруг улыбнулась, отвязала от этой связки пару совсем крохотных ботинок, маленьких до смешного, подняла, показала мне:
— Это твои… Самые первые.
И, поколебавшись мгновение, положила ботинки в ящик.
Я возмущенно фыркнул. Вот уж крайняя нужда…
— А если Ганса возьмут на фронт, — повторила Ма, — то на двоих. Пятьдесят килограммов…