Мы заночевали у Якова.
Сам не понимаю, как это произошло. Все время собирались уйти, и внезапно заснули. Наверное, устали от картошки.
До этого я рассказывал Гуле про единорога, которого в средние века выманивали на девственницу. Запах невинности щекотал ноздри зверя, он выбегал из леса и клал голову ей на колени. Тут же, на коленях, его и ловили охотники.
Гуля слушала спокойно, не перебивая.
Она спала.
Я обошел ее, спящую, чувствуя, что вижу ее так в последний раз. Что она спит при мне в последний раз. Теплая и уже не моя.
Я положил голову ей на колени.
Складки черного платья расплылись вблизи и стали горами. На горах росли черные ворсинки и шевелились от моего дыхания.
Где-то в недрах спящей зрела яйцеклетка, которая через неделю будет оплодотворена не мной. Мысль об этом наполняла сознание загустевающей манной кашей.
Я закрыл глаза.
Белого единорога волокут в сетях охотники. Его ноги связаны; выпуклые глаза уже мертвы. Мясо – на шашлык, шерсть – на носки детям, рог – на сувениры. Дева поправляет складки платья, шлет охотникам готический поцелуй. Замирает в ожидании новой добычи.
Красная улыбка на губах. Длинные уродливые пальцы. Черные холмы.
Колеблющиеся ворсинки. Полевые цветы и веселый ручей.
“Ты здесь? Ты здесь?” – хрипит Яков из соседней комнаты.
Я вздрагиваю и засыпаю.
Проснулся от пустоты рядом с собой. Темно.
Провел рукой. Пустота. Вначале железная, потом матерчатая.
Гуля!
Приподнялся на койке.
Уставился в мутный кружок на запястье. Без четверти двенадцать.
Поднявшись, пошел на узкую щель света из коридора.
Коридор пройден на ощупь.
Потянул дверь.
Я тер глаза. Ничего не понимая, я тер глаза.
Свет торшера. В луже света стояла кровать.
Я тер глаза.
Я увидел одеяло, в котором Яков спрашивал про запах огурца. Одеяло белело, залитое гадким комариным светом.
Спящая голова Якова висела, как осиное гнездо.
Рядом с ним спала Гуля.
Я перестал тереть глаза и дернул. Одеяло мягким камнем свалилось на пол.
Морщинистый скелет Якова лежал возле Гули, как ребенок возле матери.
Они открыли глаза.
“Игорь? – закричал Яков. – Рустамка?”
Гуля поднялась. На ней была ночнушка, какую носили усопшие женщины
Якова.
Я схватил ее за руку. И тут же отдернул – такой показалась горячей.
Гуля выбежала из комнаты.
“Убью! – захрипел на меня Яков, поднимаясь с кровати. – Всех убью…
Всех! Что тебе, как там тебя? Что встал? Что пришел, говори, убью…
Ты холодом меня, говори? Ты меня, как тебя, холодом, родного? Верни, слышишь, встал!”
Красное яблоко орущего рта.
“Я – Яков!” – опрокинув торшер, я выбежал из комнаты.
Гули нигде не было.
На веранде горел свет, в огромном ведре желтела чищеная картошка.
Я пнул ведро; оно опрокинулось, клубни раскатились по полу.
“Гуля!”
Я вернулся в комнату Якова.
На кровати возле Якова сидел мужчина в темных очках и мерял ему давление.
“Умираю”, – хрипел Яков.
Человек посмотрел на меня и, не снимая пластыря с губ, сказал: “Ну, это еще успеется. Вы еще нам на гармошке поиграете”.
Яков лежал неподвижно и распадающимся на глазах взглядом глядел в потолок.
“Прекрасное давление, – сказал гость, складывая фонендоскоп. – Как у новорожденного”.
“Он умер?”
“Нет, уснул. Зря вы его растревожили. Пожилой человек все-таки”.
“Кто вы такой?”
“Я – адвокат лица, владеющего домом, в котором вы сейчас находитесь.
Вашей родственницы, на которую дом был переоформлен три дня назад в соответствии с законом”.
Тишина.
“Это было сделано против его воли”, – сказал я.
“Нет, он все подписал добровольно. За что и получил отступные. Ну, те самые, которые вы потратили на возвращение невинности…”
Я очнулся глубоким утром. Дул, позвякивая, ветер. Тряпка, которой я был укрыт, освящалась солнцем.
Ничего не вспомнив, я провел рукой рядом с собой.
Под одеялом лежала раскрытая книга.
Я вытащил ее, потер глаза и уткнулся в буквы.
“…Якобинизм имел уже имя раньше того, чем главы заговора выбрали старую церковь монахов-якобитов местом для своих собраний. Их имя происходит от имени Якова – имени, рокового для всех революций.
Старые опустошители Франции, создавшие Жакерию, назывались “жаками”
Философ, роковые слова которого предуготовили новые жакерии, назывался Жан-Жаком. В том самом доме на улице Платриэр, в котором умер Жан-Жак Руссо, была основана ложа теми заговорщиками, что со времени казни магистра ордена тамплиеров Якова Моле поклялись сокрушить государственный строй старой Европы.
Во время сентябрьских убийств какой-то таинственный старик громадного роста, с длинной бородой, появлялся везде, где убивали священников.
Он рубил направо и налево и был покрыт кровью с головы до ног. После казни Людовика XVI этот самый вечный жид крови и мести поднялся на эшафот, погрузил обе руки в королевскую кровь и окропил народ, восклицая: “Народ французский! Я крещу тебя во имя Якова и Свободы!””.
Ничего не понял, сполз с койки. На банках с огурцами дергались зайчики.
Кровавый старик.
Волоча за собой разрушенные тапки, я вышел в коридор.
“Гуля! Яков!”
Кровавый старик в венке из внутренностей.
“А еще был Яков Свердлов, – сказал я вслух. – Тоже революционер”.
В соседней комнате засмеялись.
Я зашаркал тапками в сторону смеха.
На веранде сидела тетя Клава и пилила тупым ножом картошку.
Смех оказался плачем. На ее мокром лице темнела смесь туши, помады и пудры.
“Уже увезли, – сказала она. – Такие деньги им сунула, вслух произнести боюсь”.
Куда увезли? Какие деньги?
“Большие деньги, Яшычка, большие. Лучше бы он умер, чем вот так заснул. И, между прочим, сон – твоих рук дело. Ты тут вчера ночевал не буду говорить с кем в обнимку, соседи показания дали. И о том, что ты старику ее в постель засовывал, чтобы он на вас домик переписал, а он – фигу, он уже на меня записал, как на более близкую. Хотя я с ним никуда не ложилась. И вообще в целой жизни у меня один всего был, артист заслуженный, ты знаешь. А ты еще когда под столом ошивался и нам юбочки будто случайно поднимал, я еще тогда поняла, что далеко мальчик пойдет. А только я дальше тебя пошла. Адвоката наняла и с ним советуюсь. Так что бери ножик и помогай мне картошку резать, я сама не справлюсь. Старику все равно не поможешь, так хоть картошку эту долбаную пожарим. А он, знаешь, еще и разговаривает во сне, слушать смешно, что он там такое под нос рассказывает. Он там все равно долго не проспит, с нашей-то медициной. Я потому его как в последний путь проводила и цветами обложила, пусть в цветах спит, так наряднее. Медсестры, конечно, все букетики растащат, но это уже их внутреннее. Зато все соседи видели, как я его в цветах везла, и какие у меня слезы были. Вот, кстати, ножичек, держи”.
И она протянула мне большой ржавый нож.
К Якову меня отвозил Адвокат.
У него была странная машина, “Жигуль”.
“Для слепых”, – объяснил он мне.
Внутренности салона были разрисованы глазами. Расспрашивать о том, как эти глаза помогают ему водить машину, было неудобно.
Я только спросил, как его зовут.
“Я же не прошу вас раздеться”, – раздраженно ответил он.
“Извините, а что оно у вас, смешное?”
“Имя-то? Смотря для чего. Имя всегда для чего-то нужно, правильно?”.
“Я сегодня утром читал книгу, – перебил я болтовню Адвоката. – Там было о моем имени. Что Яков – это имя всех революций”.
“Правильно, – кивнул Адвокат. – Так и есть. Это и в Библии написано, что Яков с Богом боролся. За то ему Бог имя поменял. С Якова – на
Израиль. Потому что Яков – это борец; с братом боролся, и с тестем боролся, с Богом… Революционное имя”.
“Получается, что Ленина, по-вашему, тоже должны были Яковом звать”,
– сказал я, вспомнив Гулю.