Глаза на обшивке смотрели на меня; вздрагивали на ухабах зрачки.
“Ленин? – Адвокат свернул в переулок. – Ленин был Ульяновым. То есть
Юлиановым. Юлиан Отступник, слышали, который христианином был, а потом против христиан гонения начал? То-то. Но и Яковом он все-таки был, этот Ульянов, хотя и неявно”.
“Неявно?”
“Неявно. Как звали сына Якова, которого тот более всего любил и которому передал свое благословение? Иосиф. Яков, потом – Иосиф. А кто дело Ленина принял-продолжил? Иосиф…”
“Сталин?”
“Так что был, был Ленин Яковом…”
Машина притормозила. Глаза на обшивке закрылись.
“И написал Ленин письмо соратникам своим и сказал: соберитесь, и я возвещу вам, что будет с вами в грядущие дни. Сойдитесь и послушайте, сыны Иакова.
Троцкий, ты – крепость моя и начаток силы моей, верх могущества и самый способный человек в настоящем ЦК; но ты, чрезмерно хватающий самоуверенностью, бушевал, как вода, – не будешь преимуществовать.
Зиновьев и Каменев – братья, орудия жестокости – мечи их; в совет их да не внидет душа моя, и к собранию их да не приобщится слава моя; проклят гнев их, ибо жесток, и ярость их, ибо свирепа.
Бухарин, любимец всей партии, будет змеем на дороге, аспидом на пути, уязвляющим ногу коня, так что всадник его упадет назад, ибо никогда не учился и никогда не понимал вполне диалектики.
Пятаков при береге морском будет жить и у пристани корабельной; однако слишком увлекающийся администраторством, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе.
Иосиф – отрасль плодоносного дерева над источником; ветви его простираются над стеною; огорчали его, и стреляли и враждовали на него стрельцы, но тверд остался лук его, и крепки мышцы рук его.
Ибо ты, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть; и да будет она на голове Иосифа и на темени избранного между братьями своими.
И окончил Ленин завещание сыновьям своим, и положил ноги свои на постель, и скончался, и приложился к народу своему”.
Место это было где-то за Октепе. Зеленые ворота в незабудках ржавчины.
Из ворот выбежал мужчина и стал кричать: “Выпишите ее! Она не спит, она притворяется! Готовить плов не хочет, уборку делать не хочет, детей сколько надо рожать не хочет, притворяется. Она всегда притворяется!”
Адвокат сжал мою руку. Я повел его, не зная, куда идти. “Направо”, – говорил Адвокат. Я сворачивал направо.
Здание было двухэтажным и пахнущим мочой.
Школы пахнут чебуреками, поезда – курицей и мазутом, больницы – человеческой беспомощностью.
“ЛЕТАРГАРИЙ № 1”, – прочел я на вывеске у входа.
Мы вошли в пристройку с мраморным полом и голубыми масляными стенами. В слое краски были видны волоски от кисти.
Я остановился.
“Надо подождать сестру”, – сказал Адвокат.
Я читал стенды. Почти все на узбекском. Картинки с мытьем овощей и смертью микробов.
Один стенд был на русском.
Тоскливой гуашью нарисован человек с закрытыми глазами.
На стенде написано: “Летаргия”.
“При легкой степени летаргии глаза закрыты, больной неподвижен, мышцы расслаблены. Жевательные и глотательные движения, а также реакция зрачков на свет сохраняются. Возможно закатывание глазных яблок. Может сохраняться элементарный контакт больного с окружающими его лицами.
При тяжелой летаргии наблюдаются выраженная мышечная гипотония, арефлексия, реакция зрачков на свет отсутствует; кожа холодная и бледная; дыхание и пульс определяются с трудом. Сильные болевые раздражители не вызывают реакции. Больные не едят и не пьют; отмечается значительное понижение обмена веществ. Летаргия возникает в виде приступов с внезапным началом и окончанием. Продолжаются они в течение нескольких часов, дней или месяцев.
В последнее время в Средней Азии участились случаи тяжелой летаргии.
С целью профилактики рекомендуется…”
Дочитать я не успел: передо мной стояла белая сестра и говорила сквозь меня с Адвокатом. “Палец”, – повторяла она. Потом принесла два противогаза и приказала надеть. На противогазах было выведено шариковой ручкой: “ВШЕЙ НЕТ”.
“Это чтобы не заразиться, главврач приказ издал, – говорила медсестра, пока я натягивал на лицо тесную и душную темноту противогаза. – Можем, конечно, прививку, но это, извиняюсь, за оплату. А то у нас персонал привитый, лекарство немецкое…”
“А разве летаргия – заразная?” – спрашивал я через пыльный хобот.
“Главврач издал приказ, что заразная… Ладно, идемте к вашему дедульке”.
Медсестра была до тошноты похожа на тетю Клаву.
Мы стали подниматься по лестнице; навстречу спускались люди в противогазах. В руках у них булькали банки с остатками серого куриного супа.
Над лестницей висела надпись: “В летаргарии не шуметь!”
Мы поднялись на второй этаж.
“Дедулька, – медсестра ввела нас в палату, – дедулька, переходим на открытую фазу, родственники прибыли”.
Яков лежал с закрытыми глазами. По одеялу были разбросаны хризантемки.
“Вы не волнуйтесь, все он понимает, только пошевелиться не может.
Иногда говорить начинает, это когда открытая фаза. Такие истории рассказывает, обхохочешься, мы его тут слушаем иногда. Он вам, извиняюсь, кем приходится?”
“Прадедом”, – сказал я.
“Ответчиком”, – сказал Адвокат.
“Ну вот и забирайте вашего советчика поскорее, нечего ему тут коечку занимать. Или, если накладно, мы справку выдать можем, что умер, и вы его законно уже похороните, хотя похоронить сейчас тоже в копеечку вылетает…”
“Как похоронить? – пробормотал я. – Он же жив!”
“А некоторые родственники не выдерживают и хоронят. Потому что, извиняюсь, кому такая жизнь нужна, чтобы через зонд его кормить и белье заделанное менять. Это такие, извиняюсь, деньги, которые в наше время только незаконно иметь можно…”
“Что это?”
Я смотрел на руку Якова. На ней не было мизинца.
“Операцию проводили, – сказала сестра. – Чтобы выяснить, жив ваш дедулька или уже – там…” И медсестра показала пальцем на потолок в черных горошинах мух.
“…потому что других способов пока нет, бесчувственный он. Вот видите, щекочу его, а он и не засмеется”.
И медсестра стала скрести ногтями ребра и подмышки Якова.
“Не надо”, – сказал я.
“Да ему, может, приятно, – улыбнулась сестра. – Ну ладно, не хотите хоронить – мучайтесь. Заплатите в кассочку – и до свидания. И подумайте, как коечку освободить, в регионе вспышка, главврач за койкооборотом следит и всех матом. Счастливо вам, всего доброго”.
И занялась другим больным: стряхнув его на пол, стала менять простыни. Запах старых простыней пробивался даже сквозь противогаз.
Я смотрел на пустоту на месте мизинца. Пытался вспомнить, каким был раньше этот мизинец.
Дотронулся до лица Якова. Оно было холодным и бледным.
Яков…
Дыхание и пульс определяются с трудом.
Яков…
Сильные болевые раздражители не вызывают реакции.
Яков!
А Адвокат куда-то исчез. Вышел покурить, наверное.
Рот Якова открывался.
“Ты здесь?” – медленно вздохнули губы.
“Пра, Пра, я здесь!” – закричал я, хватая его за руку.
Яков смотрел на меня закрытыми глазами.
Сзади с шипеньем налетела сестра: “Тихо! Тихо вы! Сейчас своим криком всех усыпите, до закрытой фазы! Нельзя у нас кричать…
Дедулька ваш в открытую фазу перешел, это когда спят, разговаривая.
Сядьте и поговорите с ним лучше, успокойте”.
Я сел на край койки.
Противогаз сжимал лицо; в глазах качались медузы головной боли.
“Ты здесь? – повторил Яков. – Ты голыми руками хотел бы, а получилось, как мать родила. И еще местные. Местные, говорю, им польза. А на трамвае не доехать, бери ноги в руки и авоську, так что прощай…”
“Пра, я здесь”, – сказал я тихо.
“А они мне – ты производственник, и тебе камень на тарелку вместо борща не положь. Ты хоть не местный, а в трамвай не при. Каравай не прозевай, потому что вот. И раз жидом стал, терпи и ноги в руки. Под милашкину гармошку заведу я йо-хо-хошку. Вот и вам того же”.