Теперь капли смолы летели на меня дождем.
“Лакей мирового империализма…”
“Да, типичный лакей и ревизионист. Недавно мешок помады прислал. Я теткам раздала…”
Мы озверело целовались.
Внезапно я потерял ее губы.
“..зачем ты меня превращаешь в животное, зачем, ну скажи, зачем ты превращаешь меня в животное, в животное, зачем?..”
Слезы соленым молоком текли по ее щекам, губам, подбородку. Я тихонько слизывал их.
“Солнышко, я не превращаю тебя в животное”.
“Нет, превращаешь, зачем, зачем ты меня в животное, я не хочу животным…”
“А кем ты хочешь быть?” – крикнул я.
Эхо разносило мой крик по этажам.
Гуля замолчала. “Никем. Маленьким листиком. Маленьким-маленьким листиком”.
“Я буду твоим деревом”.
“Ты будешь костром, в котором я буду долго и добросовестно дымиться”.
Она еще рассказывала про свою семью, но я не запомнил.
Ночь закончилась снегом.
Я вышел из Гулиного подъезда и оказался среди беспокойного пространства. В воздухе трудились тысячи кристаллов.
По тротуару двигалась дворничиха. Она сметала снег и пыль в маленькие масонские пирамиды.
“Знаете, что я делал всю ночь? – спросил я вольную каменщицу листвы, снега и мусора. – Целовался в подъезде”.
“Одолжи, сколько не жалко”, – сказала дворничиха.
Я сунул ей какие-то бумажки и пошел в сторону метро, ловя языком снежинки.
За ночь понаросло глиняных заборов со спрятанными в глубине птицами.
Ржавыми голосами пели петухи.
Дорога в метро оказалась долгой, вся в заборах и петушиных криках.
Или вдруг десяток мужчин перекрывали путь, неся на плечах скелет паровоза. Один из них, солдат, проводил меня долгим женским взглядом.
Наконец, я шагнул в какую-то яму. Это и было метро. Подошел состав.
Темные трубы тоннеля всосали меня, и я поплыл, вжав лицо в пропахшие подъездом колени.
Я ехал в метро и представлял, как отвожу Гулю к врачу.
Врач – мой ровесник, даже похож на меня. Постепенно я понимаю, что он специально стал похож на меня, он перенял мой голос и перекрасил в мой цвет волосы. Все для того, чтобы я верил и не ревновал. Потому что многие не выдерживают. Под белым халатом прячется шрам от ножа, след птицы-ревности. Поэтому врач гримируется под тех мужчин, которые приводят к нему своих больных подруг.
Он просит Гулю раздеться. Я смотрю, как она снимает через голову платье, как ее лицо на секунду исчезает в скомканной материи. Он тоже смотрит и пишет в истории болезни. Потом подходит к раковине и долго моет лицо и полощет рот. Потом берет спирт и протирает свои губы и кожу вокруг них. Подходит к Гуле. Смотрит на меня.
Прикасается губами к Гулиной спине. “Дышите!”. Гуля дышит. Я тоже для чего-то дышу. “Задержите дыхание”. Задерживаем. Он водит губами по смуглой, в мурашках ужаса, Гулиной спине. “Дышите”. Теперь его губы у нее на груди. Я вижу слой грима на его лице. Ему очень хотелось выглядеть, как я.
“У вас в легких – посторонний воздух. Это не воздух современности, – говорит он Гуле. – Вам не стоит прятать его там”.
Гуля молчит. Я смотрю на обрезки своих волос на голове врача. Теперь он прослушивает губами сердце. “У вас сердце человека, сорвавшегося с отвесной скалы”, – говорит он Гуле.
Гуля кусает губы и смотрит перед собой, на таблицу для проверки зрения. Таблица выключена из розетки, буквы в темноте. Потом она закрывает глаза – он трогает своими сухими медицинскими губами ее веки. “Глядя на предметы, вы пытаетесь увидеть их прошлое, их историю. Отсюда нагрузки на зрение. Чаще занимайтесь зрительной гимнастикой. Глаз вверх-вниз! Вправо-влево!”
Он опускается на корточки. “Теперь я должен исследовать ваш мавзолей”. Прикасается губами к животу.
“Нет! – кричит Гуля, отшатываясь. – Не дам!”
Я прихожу ей на помощь и сбиваю врача с ног. “Вы должны мне за осмотр! – кричит он на полу. – И за грим! Я так старался, чтобы быть похожим на вас, чтобы между нами возникло доверие!”
После аборта я отвез ее к Якову.
Яков стоял во дворе и кормил леденцами двух чумазых эльфов. “Возьми еще! Русский дедушка дает, брать надо”.
Увидев нас, Яков обрадовался и стал прогонять эльфов. Хрустя леденцами, они упорхнули.
“Убили они меня. Весь сад съели. Еще дедушкой называют. Гитлер им дедушка”.
Мы сидели за столом.
Напротив меня все так же висела картина с мальчиком и красной лошадью. След от Гулиного пальца на теле мальчика еще не опушился пылью.
“Сам виноват, – говорил Яков. – Радуюсь им, детям. Глядеть на них люблю, как они ручками по-деловому работают, и глазками моргают.
Сладкие… На моих яблоках-грушах растут, оттого и сладкие. Животики у них маленькие, а внутри – о! прорва ненасытная. Весь мой сад в этих животиках внутри. Родители их нарожают и забрасывают ко мне, на самое плодоносящее дерево. Знают, что я добрый и даже шлепок по заду у меня вкусный, детям только нравится”.
Я посмотрел на Гулю. Надо срочно менять тему.
“Пра, лучше расскажи, как ты мусульманином был”.
“Кем?.. Да, смотрю на эту саранчу голозадую, детей этих, и губу кусаю: почему я такую сейчас настругать не могу? Почему я, хрен старый, такую малютку произвести не умею, чтобы своя кровинушка мою яблоню обдирала, а не чужая саранча?”
“Пра, у тебя же были уже…”
“Были и сплыли! Сплыли все. По заграницам они теперь, важные люди, все с пузами. Карточки с этими пузами шлют, как они там, на своих пляжах. Вот я их для чего кормил-воспитывал – для пляжей. С американской горки они теперь ездят, потом карточку покажу. А кто в
Ташкенте залип, еще хуже: по норам сидят, тайком от меня пьют и детей рожают. Да. Нарожают, вырастят, а мне только взрослых подсовывают, когда они уже не сладкие козявки, а дылды, бо-бо-бо басом мне тут. А мне же не это бо-бо-бо нужно, мне ручки тоненькие нужны, чтобы в них светилось, чтобы глазки были”.
Гуля закрыла лицо ладонями.
“Одна надежда на вас, молодежь, – сказал Яков, вставая. – Когда только пришли и пошли вон в ту комнату, мне прямо детьми и запахло.
Вот, думаю, кто ребеночка в мой сад приведет, пока эти саранчи все деревья не сгрызли. Я даже ангелу помолился и все ему изложил…”
Гуля быстро вышла из комнаты.
“Что это она, а? – нахмурился Яков. – Ты смотри, ее не обижай!”
Я выбежал во двор. Яростное солнце плеснуло в лицо кислотой; “Гуля!”
Гуля!
Заметался между калиткой, сараем в глубине сада, кустами одичавшей смородины. Снова калитка. Кусты. Паутина с летящими в лицо пауками.
Ветви яблонь – все в слепящем зимнем солнце.
Споткнувшись о корягу, упал.
Я упал и лежал.
Не ушибся, или совсем немного. Просто подумал: зачем вставать? Зачем останавливать кровь с подбородка?
Она тихо подошла. Я смотрел в землю.
“Ушибся?”
“Подбородок”, – ответил я, не поднимая головы.
“Зачем ты меня искал?”
Красные капли падали на потерявшие цвет листья. В глине отпечаталась маленькая ступня.
“Как себя чувствуешь?” – спросил я голосом из старого фильма.
“Прекрасно. Как будто удалили сердце. Как думаешь, они могли удалить сердце? Ну, не сердце, а что-нибудь похожее… Я же была под наркозом.
Они могли сделать все”.
“Это хорошие врачи…”
“Ага. Добрый доктор Айболит. Приходи к нему, волчица. И корова. Всех излечит, исцелит…”.
“Тысячи женщин через это проходят…”
“…добрый доктор Айболит!”
“Но тебе нельзя было рожать! Ты сама говорила, родители. Я заботился только о тебе”.
“Спасибо”.
Я повернул к ней лицо. Снизу Гуля казалась огромной, как мягкая статуя непонятно кого. Лицо скрыто облаками.
Сегодня на ней впервые не было никаких значков.
Она помогла подняться. Болел подбородок. Я обнял ее. От нее пахло лекарством. Наверно, этим лекарством их убивают. Детей.
Потом я услышал, как бьется ее сердце.
“Слышишь, оно бьется?” – сказал я.
“Кто?”
Оно билось так, как будто о чем-то спрашивало: “Тук? Тук?”