— Пожалуй, лет по полтораста им было, как думаешь?

В этот день они далеко не уходили, бродили в монастырских окрестностях, забрались на невысокий каменистый холм, на котором росло несколько сосен. Одна из них особенно поразила Шишкина. Сосна была не очень высока, с кривым толстым стволом, и столько в ней было какой-то необыкновенной, внутренней красоты и силы, так мощно, крепко стояла она на земле, что пройти мимо ни за что было нельзя.

— А крона, крона-то, обрати внимание, какая мощная, — говорил Шишкин, уже мысленно прикидывая и примеряясь, как и с какой стороны лучше писать.

— А тут вот и крест какой-то, — сказал Гине. — И могила.

Они постояли молча, задумчиво.

— Писать будешь? — спросил Гине.

— Сегодня же начну.

Подняли подгнивший крест и осторожно прислонили к сосне.

— Пером будешь рисовать? — спросил Гине.

— Нет. Попробую маслом. Здесь, кажется, перо не годится.

Он шел опять своим широким, размашистым шагом, и Гине едва поспевал за ним. В этот же день Шишкин поднялся на скалу и написал этюд с сосной.

Вернувшись в конце лета в Петербург, в Академию, Шишкин представил в совет восемь работ маслом и три рисунка пером. Рисунки произвели такое впечатление, что кое-кто даже усомнился: да не гравюры ли это? Шишкин застенчиво улыбался: «Ну что вы, какие это гравюры!»

Сократ Воробьев, учитель Шишкина, ходил в эти дни с высоко поднятой головой и как должное принимал поздравления. Такого в стенах Академии еще не было — Шишкин шагнул так далеко в рисунке, что профессорский Совет счел необходимым повысить требовательность к ученикам и принял на этот счет официальное решение.

Рисунки были отправлены на ежегодную выставку в Московское училище живописи и ваяния, и это Шишкину было особенно приятно. А вскоре он получил восторженное письмо от Мокрицкого: «Не могу не сочувствовать строгому экзамену и требованиям рисунка, — писал Аполлон Николаевич, — правда, что взялись за ум, а то ведь уронили было дело совершенно и вместо художников наделали бы цеховых мастеров. Не боясь нимало повредить вашим успехам, скажу смело: ваш пример много тому способствовал — держитесь же твердо на занятом месте, пока все сознают, что Шишкин показал товарищам, как надо рисовать, и ценители, и судьи сознают, что истинные достоинства художественного произведения заключаются в прочных и твердых началах искусства, а не в случайных эффектах и бойкости кисти…»

Рисунки были проданы с выставки по невиданной в то время цене — пятьдесят рублей за лист. Шишкин был удостоен второй награды — серебряной медали первого достоинства. Гине подшучивал: «Теперь ты богат и знатен. И я думаю, в самую пору приобрести тебе фрак и белые перчатки…»

Шишкину показалось, что в голосе друга прозвучали грусть и зависть. Он обнял славного, милого Гиню за плечи и тихо, ласково сказал:

— Наплевать на белые перчатки. Обойдемся без них. Давайте лучше соберемся сегодня вечером у меня да отметим как следует наше возвращение в Петербург.

* * *

Нужда и в самом деле потихоньку отступила. Шишкин стал реже заглядывать в мелочную лавку, где брал обычно хлеб и квас, тем и обходился, теперь он даже позволил себе раскошелиться и купил в одном магазине за двенадцать рублей два офорта Калама. Он принес их домой, водрузил на стулья, опустился перед ними на колени, чтобы лучше можно было разглядеть, и почти всю ночь простоял, изучая, так и сяк примеряясь глазом, думая о том, что офорт таит в себе огромные возможности… Под утро заглянула хозяйка, заметив в его комнате свет, и с испугом отпрянула от двери — такой у него был непонятный и странный вид: не то он молился, не то вовсе помешался от своей работы…

Но утром Шишкин как ни в чем не бывало, веселый и бодрый, вышел из комнаты, приветливо поздоровался с хозяйкой. Однако она еще несколько дней приглядывалась к нему, недоверчиво и настороженно прислушиваясь к его голосу, кое-как успокоившись и убедившись, что квартирант в своем уме и даже того более, чувствует себя превосходно.

Зимой Шишкин решил основательно изучить литографское дело, задумал выпустить альбом, увлек этой идеей Гине и Джогина. Написал письмо отцу и Дмитрию Ивановичу Стахееву, прося у них денежной помощи, и был несказанно рад, когда получил ответ и согласие Стахеева «принять в этом благородном предприятии посильное участие».

Шишкин все свободное время отдавал сейчас изучению способа рисования, находя, что наиболее «рациональным» материалом для этого мог бы явиться камень, работа увлекла его, и Шишкин в последующие годы немало преуспел в этом деле, считался одним из лучших рисовальщиков, офортистов. Он первым начал рисовать так называемым жирным типографским карандашом, а белые места выскребал ножом, да так мастерски, что, глядя на блестящие шишкинские рисунки, никому и в голову не приходило, что орудовал при сем художник обыкновенным ножом… Позже, много лет спустя, эти первые шишкинские лито-графии получили высокую оценку и были удостоены большой золотой медали на выставке печатного дела…

Однако в ту зиму, когда молодые художники во главе с Шишкиным решили испробовать свои силы в литографии, удача не во всем им сопутствовала. Работали они с увлечением. Альбом был подготовлен, сдан в литографию Мюнстера, но литография вскоре была закрыта, вышло лишь несколько отдельных листов…

Мокрицкий знал об этих работах по письмам Шишкина, а потом и увидел их собственными глазами, увидел и не мог скрыть восторга:

«Вы писали мне о первых ваших опытах в литографии, что труды ваши были представлены в Совет и что Совет остался ими очень доволен. Зная успехи ваши, я не мог в том сомневаться, но когда увидел самые оттиски… то скажу вам откровенно: эти прекрасные опыты превзошли все мои ожидания, в них как выбор мотивов, так и исполнение чрезвычайно счастливы, такое прекрасное начало обещает много утешительного впереди. Я помню, вы мне говорили, что в способе и в манере рисования рисунки ваши напоминают Калама. Я этого не вижу — в манере вашей есть нечто свое, не менее удачное… Это показывает, что нет надобности в подражании, манера того или другого мастера есть самая внешняя сторона произведения и тесно связана с личностью автора… В этом отношении важно только одно: чтоб художник подсмотрел, так сказать, эту манеру в самой натуре, а не усвоил бессознательно.

Вы пишете о какой-то вещи на выставку — я понял, что это должна быть картина масляными красками. Вы боитесь за нее? А я не боюсь: кто так понимает рисунок и владеет им — тому стыдно бояться красок… Если вы в самом деле трусите, то при свидании в Москве постараюсь придать вам куражу…»

И вскоре еще одно письмо, полное живого участия, тепла и сердечности:

«Вы желаете знать мой отзыв о вашем труде и назначить цену вашей картине. Первое скажу охотно, за второе не берусь. В вашей картине недостает только того, что дается опытом и наглядкою, а что оно такое — это впоследствии подскажет вам собственное ваше чувство. Не теряйте только из виду одного — картина есть органическое целое, в котором части суть органы, одни главные, без которых целое не может существовать, а другие второстепенные. Излишняя красота так же вредна для картины, как и недостаток ее, отдых глазу в картине нужен так же, как и свобода для воображения зрителя, в них мало кокетства — не бойтесь его, оно есть и в самой натуре, бывает разлито в формах и освещении. Таинственность и обворожительность дает пищу воображению и прибавляет интересу. Отчего на фотографии смотрим мы холодно, с меньшим интересом, чем на произведения искусства?.. Оттого, что фотография дает нам все, ничего не оставляя воображению. Отчего сумерки и лунная ночь имеют так много интереса для души поэтической? Оттого, что в них много таинственного, много скрытого, что поражает нас неожидан-ностью, и художник без маленького кокетства — не поэт.

За всем тем это лучшие литографии пейзажа, какие до сего были напечатаны у нас в России».

Летом Шишкин снова ездил на Валаам. Там он кончил большую картину «Кукко» и остался ею недоволен. Хотел даже написать другую, но друзья всячески отговаривали, уверяя, что картина вполне хороша и что большая золотая медаль ему обеспечена. Так и вышло.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: