– В общем, так: завтра в 17-30 в вашем общежитии на Луноходной улице состоится первое заседание нашего музыкально-исторического кружка, который в дальнейшем станет Комитетом. Ждем без опозданий. А не придете… Успехи ваши в последнее время, говорят, не очень. И взносов комсомольских уже полгода не платите. Это вы по бедности или умысел какой имеете? Да еще, кажется, депеши в пивных составляете?
Это была святая правда. Денег я не платил. И не только потому, что они у меня не держались. Просто хотелось плавно из комсомола уплыть. Ну а насчет пивных – я призадумался. Что-то писал ведь, подлец, недавно…
– Ваше молчание считаю знаком согласия. – Ангелуша прытко вскочил и, не давая времени ответить, покинул помещение.
Историю с Ангелушей и предшествующую ей историю с Лялей я вспоминал неохотно, но вспоминал неотвязно.
Вспоминал во время того, как О-Ё-Ёй ходила в магазин за макаронами и когда собирал в рыжий портфель бумаги и рукописи.
Постепенно до меня дошло: я складываю в портфель совсем не то, что необходимо для занятий в Мусинском институте.
– Не делай этого, Борёк, – остерег я себя вслух.
Однако руки скрипача, чуткие и проворные, не подчиняясь занудному мозгу, продолжали делать свою работу.
В портфель быстренько уложились два машинописных и уже переплетенных цветаевских «Лебединых стана». За ними непереплетенный (только закончили!) экземпляр «Роковых яиц». Следом – читанная и перечитанная до боли в зубах солженицынская «Правая кисть», бледно переснятая из франкфуртского журнала. «Правую кисть» я изучал не только как сопереживатель критики современной действительности, но и как будущий знаток своего дела. Я, конечно, знал тонкости работы правой руки, и хоть рубить саблей и держать смычок – не одно и то же, было в работе рубящих и играющих мышц большое сходство. Особенно в те моменты, когда мы, скрипачи, держали – как саблю – смычок во время отдыха.
С высоты пятнадцатилетней рубки нот смычком я, конечно, видел технические неточности во франкфуртском рассказе, но прощал их. И хотя иногда казалось: передо мной – мелочно-расчетливая, алгебраическая, а вовсе не насыщенная деталями проза, – я прощал и это. Прощал, потому что был в рассказе какой-то повод идти дальше текста. Был повод вонзаться – глубже классовой ненависти – в жизнь правых предплечий и кистей, в жизнь шеи и головы, других частей души и тела…
Леопольд Ауэр и Карл Флеш – великие теоретики игры правой скрипичной кистью – дополнялись после чтения этого рассказа байками двух моих дедов. Оба деда были Иванами и оба кавалеристами. Один – на царской службе, а затем в Белой армии, другой – в армии Красной…
Набив под завязочку рыжий портфель и повесив для конспирации на плечо скрипку Витачека, не дожидаясь, когда О-Ё-Ёй принесет макароны (все равно будут без сала, даже без масла!), я выскользнул на улицу.
Уже сидя в такси, я подумал: все мною задуманное – глупость и авантюра, но останавливать шофера, говорить ему: «Я передумал, поедем на улицу Воровского, к институту Мусиных» – в тот раз не стал.
Не стал потому, что продолжал вспоминать Лялю, Ангелушу, двух Иванов и все иное-прочее. И, лишь когда такси миновало окраины Москвы и запетляло по ближнему Подмосковью, я воспоминания эти силком оборвал. И то потому, что обратил наконец внимание на сухо и грозно постукивающий счетчик.
Было на счетчике – два рубля двадцать копеек! А у меня в кармане – всего две трешки, и это на три-четыре дня.
– Далеко до Жуковки? – забеспокоился я.
– Рядом уже, – ответил сквозь зубы таксист. Словно бы немного подумав и что-то про себя просчитав, он кривенько ухмыльнулся. Затем улыбку с лица согнал и, понизив голос, спросил: – Тебе-то, вьюнош, в эту парашу зачем? Делать больше не фиг?
Я гордо дернул плечом и ничего таксисту не ответил. Да и что я мог ему ответить? Мне и самому не было до конца ясно, что я скажу неугомонному писателю, добравшись до искомой дачи! Как вообще представлюсь? Как музыкант? Как труженик самиздата? Как собиратель запрещенных рукописей? А для чего тогда скрипка Витачека? Для того, чтобы предметно показать: музыканты тоже задумываются о свободе слова в СССР? Глупец, жалкий глупец!
Таксист некоторое время злобновато (так мне казалось) молчал, потом отчеканил:
– Остановлю тебе, не доезжая. За полкилометра от этих поганых дач. Тут – правительственная зона. Дальше сам найдешь. А то лучше – ехай назад. Денег нет – даром до автобусной остановки довезу.
Я упрямо затряс головой, расплатился и через минуту такси покинул. В одной руке была у меня мелочь (таксист сдал с трешника до копейки), в другой – портфель с жалким, как я уже начинал понимать, самиздатом. За спиной на крепком ремне ударял по лопаткам Витачек в футляре. Дальние дачи, пустынная дорога и начинающиеся сумерки навевали тошненькую грусть.
Чуть вдалеке, у сворота шоссе маячил на пустынной дороге одинокий гаишник с жезлом. Не доходя до него шагов десять, я остановился, чтобы закурить.
– Что? Зачем? – крикнул испуганно гаишник, когда я полез в карман за «Руном».
– Да перекурить охота.
– А чего здесь-то курить? Чего такси отпустил? Брешешь! Куда топаешь, сынок? Чью-то дачку ищешь?
Я сглотнул комок слюны и, думая, что правильней всего будет помотать из стороны в сторону головой, отрицая и дачу, и поиски, наперекор себе, глупо, как баран, кивнул: да, мол, ищу.
– Ищешь, значит… Да тебя хоть звали сюда? Ты знаешь, кто здесь живет?
Я молча переступил с ноги на ногу.
– А в футляре у тебя что?
Мысль о том, что гаишники не должны интересоваться музыкальными инструментами или личными вещами, мне в голову пришла значительно позже. Поэтому я без слов расстегнул футляр и показал великолепную, желто-лимонную, с магическим красным отливом на боках скрипку Витачека.
– Красивая… – сказал гаишник и даже отступил на полшага назад, но потом вновь приблизился и поводил над скрипкой окостенелым, до конца не разгибающимся указательным пальцем. Правда, дотронуться до лаковой, тускло сияющей поверхности не решился.
– Сам играешь? Или… – он сделал выразительную паузу, – продаешь?
– Музыкант я, студент. В Мусинском институте учусь.
– А, музыкант! – Гаишник вдруг залился тихим и ласковым, непохожим на его грубый простуженный голос смехом. – Утром попил Чайковского, закусил Мясковским! И сразу Пуччини, потом Риголетто! Дальше, конечно, Серов. А после… – Скрябин Листом по Шопену, Скрябин Листом по Шопену!
Я, как всегда, хотел обидеться, но передумал и просто выкинул недокуренное «Руно».
– Ладно, это я так. – Ласка пропала, мильтон хрустнул косточками, распрямился. – Ты вот что… Я ведь знаю, чью дачу ты ищешь. Так ты на дачу эту не ходи. Да и не пустит тебя туда никто. И опоздал ты. Мисаил Сигизмундыч, – он почему-то хихикнул, – загрузился в автобус в мерседесовский и был таков. Ну то есть за границу отбыл. А этот, из флигеля… Гулять он вроде собирается. Я тут, понимаешь, за скорость отвечаю. Прибор у меня… Ох и прибор! Только что разработали… До чего все-таки прогресс дошел! А ты чеши, чеши отсюда, парнишка! Может, ты и вправду музыкант, но я вот что тебе скажу…
Из-за поворота мягко вывернула и, вмиг набрав небывалую скорость, прошла мимо нас иностранная легковушка. Кто в ней сидел, понять было трудно. Сумерки стали уже плотными, осязаемыми. Дальние фонари освещали эти сумерки как-то с краю, сбоку. Да и стекла машины – так показалось – были затемнены. Но мне почему-то сразу стало ясно: он! Тот, кого я ищу!
– Отойди! – с опозданием крикнул гаишник.
Я мимовольно отступил на обочину, хотя машина была уже далеко.
– Уехал… Теперь часа три колесить по округе будет. А мы наблюдай, значит, чтоб чего не случилось… – заговорщицки подмигнул мне гаишник. – Ладно, пойду чайку попью. А ты вали отсюда подальше, Скрябин!
Заведя поудобней футляр за спину и подхватив рыжий портфель, я пошел назад, к свороту шоссе, к тому месту, где высадил меня таксист.
Было уже, наверное, не меньше восьми вечера.