В общем, производство трещало по швам. А как говорил друг Фролова замдиректора Илья Ефимович, «когда горит производство — быт позабыт»! Фролов с этим не соглашался, отлавливал крайне занятого друга где только мог и приставал как с ножом к горлу: ремонт, кухня, учебная комната… Илья Ефимович, подчиняясь его напору, давал Фролову обещание все сделать. Потом — твердое обещание. Потом — самое последнее обещание. И наконец — клятву.
Дав обещание, Илья Ефимович не выполнил его, попытавшись уговорить Фролова, что все равно вот-вот сдадут новое общежитие. Дав твердое обещание, Илья Ефимович умчался в зарубежную командировку: никто лучше него не умел уговаривать заказчиков подождать со своими дурацкими сроками. Самое последнее обещание Беленькому помешал выполнить вечный соперник первый зам Чубарев, приковав его в конце квартала к цехам, заваливавшим план. А уж дав Фролову клятву, Илья Ефимович уехал в отпуск — заслужил.
Вчера, в субботу, он вернулся, и мрачный Фролов водил утюгом по брюкам, прокручивая в уме схему последнего решительного разговора с руководящим другом в понедельник.
В дверь постучали. Он поспешно натянул недоглаженные брюки и пошел открывать. Это была возмущенная Лариса Евгеньевна с каким-то плакатом в руках.
— Вот! Полюбуйтесь! Только что сняла с двери «красного уголка».
Фролов удивленно глянул: на плакате был изображен он сам, довольно похожий, в тельняшке, клешах, со шрамом через щеку, в пиратской косынке на голове и с большим рупором, из которого вылетали одни восклицательные знаки. Под рисунком имелись стихи:
— Ага! — Лицо Фролова потемнело. — Кто художник?
— Это Лаптева! — уверенно заявила Лариса Евгеньевна. — Я вас предупреждала, эта Лаптева…
— Лаптева так Лаптева, — перебил он. — Давайте эту художницу!
— Сейчас, сейчас… А стихи — это точно Зелинская…
— Давайте обеих! — скомандовал Фролов. — И срочно соберите совет общежития!
Сладкий послеотпускной воскресный сон замдиректора Беленького был прерван разрывающимся звонком. Фролов звонил у кожаной с металлическими звездочками двери не отпуская кнопку, пока не выглянул испуганный Илья Ефимович в полосатой пижаме.
— Собирайся! — опередил все его вопросы Фролов.
— Куда? — сонно протирал глаза Илья Ефимович.
— В общежитие. Люди ждут.
Из глубины квартиры донесся голос жены Ильи, тихой женщины Сонечки, посвятившей свою жизнь делу домашнего служения своему кипучему мужу.
— Что случилось, Илюша? Кто там?
— Не волнуйся, Сонечка, это наш Витенька! — крикнул Илья Ефимович, все еще не впуская Фролова в квартиру. — Ему в воскресенье не спится, так он решил и нас разбудить. Ты же его знаешь, он у нас весельчак!
— А-а, — отвечала жена, — здравствуй, Витя! Заходи, я сейчас оденусь…
— Спасибо, Соня! — крикнул Фролов. — Не хлопочи, я только на минутку.
— Да-да, — подхватил Илья Ефимович, — он только заскочил, пошутил и пойдет дальше.
Фролов сгреб друга за пижаму и сказал негромко, но внятно:
— Целое лето ты кормил меня обещаниями. Теперь всё! Сейчас пойдешь со мной и сам лично пообещаешь людям. Последний раз и с точными сроками.
— Пусти, щекотно! — отбивался Илья Ефимович. — Никуда я не пойду!
— Не пойдешь — понесу!
Фролов не выпускал Илью из железной хватки. И по глазам его было видно, что этот выполнит свою угрозу — понесет.
Илья Ефимович обмяк и сказал покорно:
— Дай хоть одеться.
Фролов выпустил его. Илья Ефимович пошел в квартиру. Фролов неотступно, как статуя командора, двигался за ним. На пороге комнаты Илья Ефимович не удержался и шепнул другу с привычной игривостью:
— Только, Витенька, уговор: Сонечке ни слова, что мы идем к девочкам. Она этого почему-то страшно не любит!
Илья вел свои золотистые «Жигули» очень ловко, с лихим пижонством. Но Фролов на это не реагировал, мрачно глядел вперед, и только вперед.
— Ай-яй-яй, — укорял Илья, — я думал, устрою друга детства на хорошую работенку, он мне спасибо скажет, а он… Ни сна тебе, ни отдыха! Не-ет, Витенька, уволю я тебя, в шею выгоню.
— Вот тогда я тебе и скажу большое спасибо! — пообещал Фролов. — А пока не уволил, я тебя предупреждал: покоя от меня не жди — я человек морской!
— Ты человек тупой! Не можешь усвоить простую истину: мы сдаем новое общежитие весной…
— До весны доживем, — перебил Фролов. — А сейчас выполняй обещания — или у тебя будет веселая жизнь!
— Ви-тя, — простонал Илья, — ты ребенок! За срыв на главном корпусе генеральша даст мне по шее, за склады — вмажет по спине, за реконструкцию цехов — двинет мне еще ниже… А за общежитие — максимум на ковер в фабком. Разумно.
— Нет, очень глупо, — убежденно сказал Фролов. — В общежитии — люди, работники. А без работников хрен цена всем твоим цехам и складам!
— Солнце мое, а ты, оказывается, демагог, — прищурился Илья. — Вырастил, называется, на свою голову… Давай лучше о чем-нибудь лирическом. Что-то ты к нам совсем в гости не заходишь? Новых друзей завел? — Илья хихикнул. — Или подруг?
— Нет, — коротко ответил Фролов.
— И зря! — Илья посерьезнел. — Знаешь, хватит уже одному небо коптить…
— Илья! — с угрозой оборвал Фролов.
— Что «Илья», что? — Он вздохнул. — Витя, я всё понимаю… Но пойми и ты наконец: не от тебя одного жена ушла.
— Она не ушла, — глухо сказал Фролов. — Она сбежала, когда я был в море. Когда я после вахты пел с ребятами в кубрике хорошую песню: «Пусть и штормы и торосы, — верно ждет жена матроса»… Всё, больше я эту песню не пою. И петь не буду. Никогда!
Шрам на его щеке дернулся, и он умолк.
Все было так, как он сказал. То есть, конечно, трудно утверждать, что жена ушла именно в тот момент, когда он пел в кубрике свою хорошую песню. Может, это произошло раньше, а может — позже. Но так или иначе, произошло. И поход-то был недолгим и недальним, всего неделю. А вернулся из похода он уже в пустую квартиру. И хорошо, что в пустую, понял он. Не сразу, а потом, когда чуть отошел от первого удара, он подумал и понял: хорошо, что не успели завести детей.
Она уехала с залетным гастролером, артистом концертной бригады, слегка потрепанным жизнью, но все еще импозантным и речистым завсегдатаем провинциальных салонов. Всё — как в пошлых романах. А впрочем, разве пошлые романы не есть отражение пошлости жизни?
Когда уходит жена, одни начинают пить, другие ударяются в разгул. Фролов не сделал ни того, ни другого. У него только очень сильно заболело в груди. Слева — где сердце. Это было тоже как в романах: сердечная боль от великой любви и печали. Потом, с годами, осталась только печаль. А великая любовь сменилась столь же великой ненавистью. Не конкретно к бывшей жене, а ко всему женскому сословью, ко всем представительницам столь прекрасной, но, как выяснилось, и столь коварной половины рода человеческого.
И еще осталась сердечная боль. Не в фигуральном, а в самом прямом смысле. Он прятался от врачей, но они отлавливали его на неизбежно регулярных медосмотрах. Были оттяжки, наивные хитрости, слезные мольбы, но все равно наконец был объявлен диагноз-приговор: жить будете долго, плавать — никогда.
— Витя, — сочувственно сказал Илья, — но сколько можно жить одной болью? Ты ведь уже пять лет…
— Семь! — оборвал Фролов.
— Тем паче!
Илья сердито крутанул баранку и резко свернул, заставив вспорхнуть на тротуар зазевавшегося пешехода. Постовой милиционер махнул жезлом.
— Это он тебя? — обеспокоился Фролов.
— Меня. Приветствует меня, — ухмыльнулся Илья, — Я, между прочим, в городе известный человек. Любимец публики!
Машина пролетела широким проспектом, свернула в тихие переулки, утопая колесами в заваливших не только тротуары, но и проезжую часть осенних листьях, и вдруг затормозила так, что Фролов клюнул в стекло.