Облокотившись на поручни, между арестантами, одетыми в серые халаты, стояла Явдоха Гопта. Июльское солнце приятно грело спину. С далекого берега залетали злые слепни с изумрудными глазами и кружили над головой. С палубы открывался вид на реку. Медленно проплывали гористые берега, покрытые тайгой. Синеватая мгла, точно прозрачная пелена, стояла над лесами. Это дымились далекие таежные пожары.
На палубе толпилось человек полтораста каторжан. Здесь были туляки и калужане, украинцы и татары, белорусы и киргизы, евреи и цыгане. Старый седобородый чеченец с черными глазами и орлиным носом бережно поддерживал кандалы, чтобы они не звенели. Калмык с широким скуластым лицом ходил по палубе взад и вперед, осторожно переступая через спящих. И хотя было тепло, он то и дело запахивал полы серого халата с треугольным лоскутом желтой ткани на спине — тузом. Башкир сбросил арестантскую суконную шапку и упрямо глядел в воду, как будто собирался увидеть там что-то очень интересное, очень важное для себя.
В этой многонациональной толпе было больше всего политических ссыльных. Тут были рабочие путиловских заводов, осужденные царским «правосудием» за участие в вооруженной стычке с полицией, забастовщики, крестьянин с Полтавщины, который ударил урядника, сельский учитель, читавший беднякам газеты и революционные прокламации. Уронив голову на грудь, у перила сидел седой черниговец с длинными шевченковскими усами. На сенокосе он замахнулся косой на пана, и теперь его везут за это в ссылку, на дикий, страшный Сахалин.
Среди политических каторжников обращала на себя внимание бывшая студентка с острым птичьим носиком и глубоко посаженными карими глазами. Это была совсем еще молоденькая девушка, почти подросток. Ее все время знобило. Она глухо кашляла, судорожно хватая себя за грудь. Болезненный румянец играл на ее худых, запавших щеках. Ее везли на Сахалин за участие в революционных студенческих кружках. У нее на квартире нашли красное знамя, много революционной литературы. А в корзинке со старым бельем — пистолет.
Все ее жалели, каждый из каторжников старался выказать ей свое расположение и внимание. Многие из них знали, что студентку ничто уже не спасет от чахотки, которая точит ее легкие. Суровый климат Сахалина быстро доконает девушку.
Кто-то молча положил ей на колени яблоко. Даже кок-китаец в белом фартуке, с длинной косой, которая свисала ниже спины, поднимался иногда на палубу и, озираясь, чтобы никто из начальства не заметил, клал перед девушкой то вареное яйцо, то кусок французской булки. Но студентка отказывалась от всего. Болезнь быстро делала свое дело — у девушки уже не было никакого желания есть.
Явдоха Гопта молча наблюдала величественную картину изрезанных горами амурских берегов. После того как она вырвалась из горевшего леса на столбовую дорогу и попала в руки жандарма, ее вновь судили и за побег дали дополнительно два года.
Явдоха сидела в Нерчинской каторжной тюрьме, где было много женщин. Так миновали четыре жутких года. У женщины появилась седина. Глубокие морщины изрезали высокий лоб. Все чаще возникала мысль о самоубийстве.
Явдохе предстояло отбывать на каторге еще восемь бесконечных лет.
Через два года Явдоха снова бежала. Ее поймали и теперь отправили подальше, на остров Сахалин.
Сердце у женщины разрывалось от тоски по родному краю, по ребенку, лишенному матери. Сердце горело пылающей болью, истекало материнской кровью. Мысленно Явдоха была за тысячи верст, в родном селе, в родной хате, с маленькой шестилетней Горпинкой. Явдоха и сейчас представляла себе девочку такой, какой оставила ее в тот день, когда пришел урядник с сотским, чтобы повести ее к следователю.
Эта была жадная материнская любовь к своему первому, единственному ребенку. Это была та любовь, какую не могут охладить ни сибирские студеные ветры, ни тысячеверстные дороги, ни каторга, ни Сахалин. С годами она еще ярче разгоралась, точно раздуваемая сильными ветрами, и тысячи верст, и непроходимая тайга, и каменные горы казались тогда матери легкими, как пух, — вот дунуть только посильнее — ничего не останется ни от гор, ни от тайги.
— О чем думаешь, Явдоха? О чем думаешь-гадаешь, какое счастье себе высматриваешь?
Черный цыган положил женщине на плечо широкую, как лопух, корявую ладонь.
— Ой, Явдоха, не горюй. Видел я вчера сон — обедали мы с тобой. Я ел лук — горько мне будет, а ты пампушки белые с салом — счастье тебя ждет...
Явдоха еле улыбнулась бледными губами.
— Счастье, говоришь, Яков? Не такое ли, как у бедного цыгана в дырявом шатре?
— Ой, Явдоха, не говори так. Грех роптать. Николая-угодника не надо гневить. Не тоскуй. Вот уж волосы у тебя седеют. От кручины это, Явдоха, не горюй.
С Яковом Явдоха познакомилась на пароходе. Они подружились. У цыгана было шестеро детей, — он оставил их на далекой Украине.
Яков занимался кузнечным промыслом, но у него не было паспорта. Цыгана повели в волостную управу. Там он разругался с волостным старшиной. Старшина замахнулся на цыгана чернильницей и крикнул:
— Как ты смеешь мне возражать, мне, царскому служащему, семя цыганское?
Яков вспыхнул, обругал «царского служащего», а вместе с ним и царя. Из волостной управы цыгана отправили в уездный город, где до суда заключили в тюрьму. А потом за оскорбление «его императорского величества» Якова сослали на каторгу на Сахалин. Оттуда Яков сбежал. Его поймали, обрили полголовы, опять судили и теперь вновь отправляли в ссылку на Сахалин.
Дикие берега Амура вызывали у Явдохи смертельную тоску. Ничто здесь не напоминало украинские степи. Женщина всматривалась вдаль, где проплывали неприступные берега, горы, покрытые тайгой, а видела в воображении желтые волны хлебов, белые полосы гречихи, зеленые квадраты конопли.
Ночью, когда над Амуром светил бледный пустынный месяц и в тиши были слышны лишь вздохи спавших на палубе каторжников да шум воды под колесами парохода, Яков пододвигался к Явдохе, скороговоркой шептал ей на ухо:
— Ой, Явдоха, мы долго там не будем. Сбежим с тобой...
Его черные страстные глаза блестели в ночном сумраке, с уст слетали горячие слова о побеге и воле. Целыми ночами он строил планы предстоящего побега с острова.
— Там все по-другому, все чужое, не такое, как дома. Ив не тот, брыщинт не тот, кхам холодное и чужое[2]... Но однажды я уже сбежал оттуда, Явдоха, теперь знаю, что к чему...
Яков знал, с какими трудностями связан побег с Сахалина. От материка каторжный остров отделен широкой полосой морской воды — Татарским проливом. Конечно, легче всего перейти пролив зимой, когда его сковывает льдом. Но зимой трудно продержаться в тайге. Трудно переносить стужу и сахалинскую пургу. Не один беглец погиб в тайге зимой.
— Нет, Явдоха, мы сбежим летом. В июле в тайге созревают ягоды: морошка, брусника, черная голубица... А у поселенцев на огородах можно будет картошки накопать... А рыба, Явдоха. Эх, много рыбы в речках в июле... Мы возьмем у гиляков лодку или соорудим плот и поплывем...
Яков ничего не говорил о трудностях, о непроходимой сахалинской тайге, о тучах гнуса, о болотах.
Спустя два дня «Ермак», выбрасывая из трубы клубы дыма, подходил к Сахалину. Пароход остановился в километре от берега. Два катера поспешили от пристани. Каторжники хмуро поглядывали на каменистые высокие берега, на скалистые прибрежные кручи. Вдали разбегались приземистые домишки, а еще дальше в утренней дымке виднелись суровые очертания покрытых тайгой гор.
Молча сходили ссыльные по трапу на катер. Ругались конвоиры. На палубе произошла какая-то суетня, на кого-то покрикивали, стучали тяжелые сапоги. Студентку нашли мертвой. Она лежала, закутав голову в платок, вся мокрая от крови.
— Шапки долой, — загремел Яков, первым сняв свою арестантскую шапку из серого сукна. Половина головы была выбрита, на другой — ветер ерошил кудрявые волосы. Мелькнули в воздухе шапки. Угрюмые шли один за другим по трапу люди в серых халатах.
2
Ив — Снег; брыщинт — дождь; кхам — солнце (цыганск.).